— Я маму его, тетку Настю хорошо знаю — никогда они не возьмут. Оставьте мальчишку в покое, ищите в другом месте, — посоветовала уже миролюбивее.
И оказалась права, святая душа. Не я! Не я! (Может, и к сожалению). А Фомихин сынок своевременно подсуетился, намереваясь с годами выйти в олигархи, с самим Абрамовичем потягаться. Пока разведчики недр занимались заслуженным активным отдыхом, он, оказывается, тоже времени даром не терял. Пропажа нашлась на второй день: геологи заявили, что не съедут от Фомихи, пока не сыщутся эти важные бумаги. Они и сыскались — как только Фомиха суровой рукою печницы ухватила сынка за ухо и сантиметра на два приподняла над землею.
Я даже пожалел, что он так быстро сдался — я, можно сказать, уже видал себя в доле.
Каков чертёнок, однако: ведь меня таскали на его же глазах!
…В этом самом сельсовете и составили из многих канцелярских столов один сороконожный стол в мою честь. И накрыли его, как на Пасху, включая даже знаменитые никольские пироги «с сушкою», с кульгою-курагою, что не сама по себе, а еще и в домашних сметане-твороге запечена. Нигде в мире — только на Памире! Ну, и все остальное, включая вино-водочное. И все Антонина расстаралась, подруг и соседок на ноги поставила. Антонина, Валина наследница, но уже всамделишная председательша. И по должности, и по фактуре. Попадись мои обидчики этой никольской неотразимой чернобровой степной мадонне в два обхвата, они точно летели бы с исторических ступенек сельсовета — именно в этом беленом особнячке и была когда-то объявлена у нас Советская власть, представляете степень ветхости сооружения (однако Советскую власть пережил, переживет ли антисоветскую?) — летели б они с этих революционных ступеней вверх тормашками.
Антонина не просто председательша-атаманша. Она еще и младшая сестра моего закадычного школьного друга Шурика — именно их родители, простые трудяги, никем не доводившиеся нам, хотели после смерти нашей матери взять меня в свою семью. Усыновить — и я ещё не знаю, чьи уговоры были горячее: моего дружка, бессменного нашего вратаря Шурика, ныне отставного багроволицего милицейского майора, или его младшей сестрёнки, тонюсенькой и быстроногой — ее бы к нам в нападающие! — девочки Тони…
Человек двадцать уже ждали, чинно рассевшись, нас за столами. Именно за этим самобраным столом увидал я последний раз в жизни своего двоюродного дядьку Алексея, младшего брата давно покойного Ивана Никаноровича. Некогда немереной силы мужичина, бессменный шофер наших никольских бензовозов — под грузом собственной силы и ходил он всегда, чуть-чуть, по-докерски пригнувшись. Сейчас он запоздал, подошел, едва ковыляя, позже всех, и ему, подвинувшись, тотчас дали почетное место подле меня. Я обнял его, пожал ему руку, поразившись, что ладонь у него совершенно холодная и негнущаяся. Пока сидели, прижавшись рядышком, я попытался как можно незаметнее для окружающих вынуть из кармана тысячерублёвую бумажку и засунуть ее в дядькину ладонь. Он все понимал, глаза его благодарно и застенчиво слезились, а вот подрагивающая ладонь слушаться отказывалась. Не сжималась — и все тут. Огромная и — бесполезная. Как холодная вареная картошка. Привыкшая когда-то все брать своим трудом, она теперь и дармовое-то взять была не в состоянии. Я вспомнил, как однажды собирался побить его. Бить, вообще-то, мы, группа мальчишек во главе со мною, собирались моего отчима — отомстить за мать, которую он обижал. И, натолкав камнями свои карманы, подстерегали его поздним вечером у сельской общественной бани, куда сапожник-бронебойщик заглянул после кабарета. И как только он вышел, мы с безопасного для нас самих расстояния стали метать в него камни. Я, левша, бросал их весьма искусно и сильно: в школе выходил сражаться «на камнях» сразу против нескольких соперников.
И отчим, ругнувшись, погнался за нами. И, главное, мало того, что как-то подозрительно трезво для пребывающего в запое, но еще и как-то удивительно пружинисто, по-молодому. Мы были пятых-шестых классов и еле-еле унесли от него ноги. Совсем уж ближе к ночи прихожу я к бабушке Гусевой, матери дядьки Ивана и дядьки Алексея, у которой мать со своим семейством и пережидала очередную домашнюю грозу, садимся мы ужинать, и дядька Алексей, тогда еще неженатый и только-только пришедший из армии, злой и распаренный, начинает рассказывать, как его возле бани атаковали в темноте малолетки, хулиганы.
— Узнаю, кто, ноги из задниц повыдёргиваю! — свирепо завершил рассказ и почему-то выразительно поглядел на меня.
Я заерзал на табуретке — у меня как бы зачесалось в том самом месте, откуда и растут подвергшиеся опасности конечности — и даже мать встревожено покосилась на меня…
И теперь эта некогда могущественная десница не могла сделать простейшего глотательного движения. Я насильно вложил купюру ему в мелко дрожавшую парализованную ладонь и по очереди загнул на ней все её непослушные пальцы… Это тот самый дядька, которому принадлежат самые страшные и правильные слова о смерти, когда-либо слышанные мною. Он сказал их, походя, пятнадцать лет назад, когда мы здесь же, в Николе, поминали родного моего дядьку Сергея:
— Приходит не за старым, а за спелым…
Теперь и он сам, горько подумалось мне, похоже, подходит к этой самой стадии стопроцентной спелости. Через несколько месяцев дядьки Алексея тоже не стало.
А еще через месяц-другой не стало и его сына: спелость у нас теперь в ходу досрочная. Год за два, как на войне.
Рядом с дядькою сидел тогда уже упоминавшийся в книге Иван Федорович Мазняк. Я поразился, что они заговорили друг с другом на непонятном мне языке.
— Это по-каковски вы? — спросил я на ухо у дядьки.
— По-узбекски, — спокойно ответил он мне и улыбнулся через силу.
Вот так! Узбеков в селе давно нет, а они, дети совместной комендатуры, до сих пор помнят оба языка своего подневольного детства и даже при случае заговорщицки щеголяют этой памятью.
…Я даже после третьей не мог понять, зачем это Антонина устроила такой пышный сбор.
Выяснилось только после четвертой.
После четвертой Антонина поманила меня пальцем. Мы с нею с трудом вытиснулись из тесно сомкнувшегося в приуготовлении к песням ряда односельчан, поскольку сдвоенным своим весом превосходим любую другую наугад взятую пару — и это при том, что Антонина последний год худеет по строгой кремлевской диете, — и вышли в её персональный, перегородкою отделенный закуток. Антонина вынула из своего конторского стола под зелёным сукном, что даже антисоветской власти, как и всё остальное, достался от советской, ветхую амбарную книгу. Долго и сосредоточенно листала её, потом, найдя нужную страницу, повернула её лицом ко мне и ткнула пальцем.
И я увидел фамилию своего отца — ту самую, какую и называли мне когда-то родственники.
Имя я также увидел, и оно тоже совпадало с тем, какое называла мне родня.
Но это было чуть позже, потому что в первую очередь мне бросилось в глаза другое имя — имя моей родной бабки. И оно меня сразило даже больше, чем фамилия.
М а м у р а! Вот это имечко! Говорят, его надо произносить с ударением на последнем слоге. Но мне хочется выкликать его так, чтобы оно как можно больше походило на русское слово м а м а.
Мамура…
Следующая графа сразила ещё больше. Год рождения — 1872-й. Всего лишь на два года моложе Ленина. Будь Ильич сослан не в Шушенское, а в Ферганскую долину, вполне могла заменить ему Крупскую. К моменту моего появления на свет ей, стало быть, уже стукнуло семьдесят пять. Неслабо.
Из этой же сельсоветской амбарной книги — сельсоветские писари, оказывается, были все-таки прилежнее своих коллег из КГБ, — над которой, оглохнув, застыл я, как над Библией, узнал и год рождения отца — 1926-й. И поразило меня не столько то, что моя мать оказалась на десять лет старше моего отца — о том, что она старше, я догадывался и раньше, это, возможно, и было главной причиной, по которой она про него передо мною, стесняясь, не распространялась: в деревне, особенно тогдашней, свои представления о подобных несоответствиях, хотя порождены они были почти исключительно войною. Год рождения матери я ведь обозначил для себя весьма произвольно: просто бабушка Гусева, тоже безграмотная, припоминала-припоминала и, наконец, так ответила на мой настойчивый вопрос: