Прикоснись он к ней хоть пальцем, и я сорвался бы, клянусь. Нюргун нюхал живот сестры, ниже, выше: задрав лицо вверх, обнюхал тело между грудями и шею под подбородком. Умсур окаменела, лишь вздрагивала иногда. Я поймал себя на том, что тоже раздуваю ноздри. Что уж там я хотел вынюхать, понятия не имею.
— Все хорошо, — повторил я. — Нельзя.
Он заворчал. Ничего хорошего, слышалось в его ворчании.
— Сестра. Хватит нюхать.
Хрип, рычание: нет, не хватит.
— Нельзя. Хорошая.
Клокотанье в глотке: так я тебе и поверил!
— Хорошая. Очень хорошая.
Второй прыжок, разворот, и Нюргун оказался возле меня. Обнюхивание затянулось втрое против сестринского. В носу Нюргуна подвывало, булькало. Я старался молчать. Хорошо, что он двигался медленно, словно делал мелкую кропотливую работу, требующую предельного внимания. Дернись он, ускорься, хлопни в ладоши, и я оброс бы доспехом быстрее, чем сообразил бы, что это — убийство, а может, самоубийство.
Умсур, к счастью, не вмешивалась.
Закончив, он встал и потянулся лицом ко мне. Я по-прежнему не шевелился. А что я должен был сделать? Заявить: «Нельзя, я хороший! Очень хороший!»? Спихнуть его обратно в механизм?! Я подумал, что уж за пятнадцать лет можно было подготовиться, и передумал. Подготовиться к чему?! Нюргун оскалился, показывая крупные желтые зубы. На верхнем переднем — щербина. Ближе, еще ближе. Его зубы прикусили мне нижнюю губу. Потянули на себя, усилили давление. Лопнула кожица, потекла кровь. Нюргун причмокнул — точь-в-точь младенец, когда из материнского соска ему в рот потечет молоко — и опять прихватил зубами мою губу. Я вспомнил, как, вися на столбе, Нюргун закусывал свою собственную губу, как струйка крови текла ему на грудь, и чуть не расхохотался. Спросите, что тут смешного? Ничего. Просто я не представлял другого способа остаться усохшим. Шарахни я Нюргуна колотушкой по башке, и чем бы дело кончилось?
То-то же.
Честно говоря, я не знал, что он умеет говорить. Вот, узнал.
— Брат, — сказал Нюргун, отпустив мою губу. — Люблю.
Я разгреб его волосы, чтобы лучше видеть. У него были мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у меня были его глаза. Его и мамины. Нет, это у нас обоих были мамины глаза.
Ох, что-то я совсем запутался.
3
Люблю, не люблю, к сердцу прижму

Щеки коснулось холодное, мокрое. Мазнуло по носу. Я прищурился. Весь мир был густо зачеркнут косыми белыми полосами. Дальше они сливались в сплошную пелену. Пелена — молоко, кипящее в забытом на огне котелке — с наслаждением пожрала слоистый край небес. Смазала очертания, морочила, насмехалась.
Снег. Первый снег в этом году.
Ну да, зима близко. Считай, наступила. А полосы и кипень оттого, что гора вращается. Это как в буран на коне скакать. Рядом шумно пыхтел Нюргун. Облако пара от его дыхания пробило брешь в снежной завесе, протаяло черную курящуюся полынью. Брешь затягивалась, уплотнялась и вновь поддавалась напору воздуха, согретого в широкой груди. Брат во все глаза смотрел на сыпучее чудо. Да он же снега никогда не видел!
А что он вообще видел?