счастливым. То шла, на мое счастье, машина. Я бросился ей наперерез – и откуда только силы взялись. Шоссе где-то рядом. Машина все ближе, ближе… Не успеть! А следующая когда-то будет? Еще чуть-чуть. Нет, не успеть. Успею! Споткнулся и со всего маху упал. Под ободранным коленом почувствовал асфальт. Успел!
Подбежал шофер самосвала: что случилось, ребята?
– В больницу. Срочно! Его – гюрза…
Очнулся на топчане в коридоре, стены которого выкрашены яркой, веселой желто-зеленой краской. Пахло свежевымытыми полами и чистотой. Проснулся с ощущением праздника. Первым делом спросил у пробегающей сестры: как там мой укушенный? Все в порядке, жив-здоров. Я чуть не запрыгал козликом. Тут подошел пожилой туркмен в белом халате.
– Ну, как спалось на новом месте?
– Спасибо, хорошо, – ответил я с таким чувством, как если б мне сейчас должны вручить орден. – Как там Абдуллович?
– Перегнатий Нукхадыров? С ним все в порядке. Завтра выпишем.
– Как – завтра?
– Он здоров. – И, на мой обалдевший взгляд, добавил: – Видите ли, молодой человек, вашего друга не кусала никакая змея. По всей видимости, его укусил молодой варан. Ну, а он, похоже, принял эту безобидную в общем-то ящерицу за гюрзу… Человек, как я понял, он очень впечатлительный, легко возбудимый, тут еще темнота, безысходность положения (я кивнул), у вас ведь с машиной что-то случилось, с дороги сбились (я опять кивнул), потом вы переусердствовали с ремнем – рука у него сильно затекла. И, как следствие, – нервный шок. Причина которого – сильный испуг и самовнушение.
– Поня-ятно! – протянул я угрюмо и вышел на улицу, не простившись, хотя доктор был совсем ни при чем. Но от сердитого нечего ждать ума.
День стоял такой же хмурый, как и вчера. Такая же хмарь серым брезентом застилала небо. И, как под плотным брезентом, было душно и тяжко – куда только подевалась вчерашняя прохлада? Каракумы, что ты хочешь, хоть и ноябрь. Вдруг больничное окошко распахнулось, высунулась стриженная черная голова Адбулловича, и он приглушенно прошептал:
– Слышь, дай-ка закурить, кунак! Умираю без курева.
Я чуть было не заорал: 'Что? Кунак? Ишака возьми себе в кунаки, коз-зел!' – но сдержался: у Абдулловича был такой потерянный вид и так заискивающе он ощупывал меня своими разноцветными глазами, гадая, верно, знаю правду или нет? – что у меня дрогнуло сердце и я протянул ему две оставшиеся мятые сигареты. Стараясь не выдать себя, не показать ненароком, что все знаю, спросил:
– Как рука? Болит?
– Да еще побаливает, – поспешно поморщился Абдуллович, осторожно поглаживая руку. – Но все хорошо. Доктор-поктор знающий попался, в районе лучший врач. Скоро выпишут. Сейчас медицина сильная! – вдохновенно врал 'впечатлительный' Перегнатий, бегая разноцветными глазами и краснея. Я вспомнил: чем хуже о людях судишь, тем правее будешь, и опустил взгляд, сделал вид, что ничего не заметил – ни фальши, ни стыда. Попрощавшись, поспешно ушел. Отойдя немного, обернулся. Мой кунак задумчиво курил, виновато пуская дым в открытое окно. Я махнул ему рукой – пусть не будет у него тяжести на душе. Как- никак, мы теперь не чужие…
До общаги добрался на попутках только к обеду. В комнате был сосед, рыжий Игорь Чайболсон, ненавидевший даже само слово 'рыжий'.
– Тут эта ры… новая повариха тебя спрашивала. Заходит, задом так это дрыг-дрыг. Увидела твои штаны – они кОлом стояли, – хвать их и так это быстро-быстро, как будто я их отнять хочу: мол, облила и жаждет постирать. Да, парень, ну ты даешь. Уже и штаны стирают.
– Дурак и не лечишься, – огрызнулся я, раздеваясь. – Передай бригадиру, что буду отсыпаться, потом все объясню. А Иру увидишь – ее, эту 'ры-новую повариху' Ирой зовут – так вот, увидишь, извинись. Скажи: извините-простите, простите-извините, я о вас гадости говорил, да за глаза притом.
– Как же, как же. Скажу: пардон, мерси, мадам…
– Мадемуазель, неуч!
– Да ладно – заливать. На 'мадамов' у меня глаз наметанный…
Игорь еще что-то болтал, но я его уже не слушал. Мне снился прозрачный, розово-голубой счастливый сон… Я спал и не знал, что 'Аполлон' уже пригнан своим ходом, – достаточно было проволокой прикрутить штангу 'газа' (которая ночью оторвалась) к карбюраторному рычажку, – и что через восемь дней эта девушка со странной для ее светлых волос фамилией Акопян станет первой моей женщиной. Ничего этого я не знал – я спал.
Ау, Ира, где ты – первая моя 'учительница'?
…Вот такой там тогда был конец. Помнится, кто-то говорил, что он запросто просчитывается. Может, и так. Но держу пари, нынешний конец вряд ли просчитаете. Даже если вам известна богемная легенда о Пикассо и его ученике. Это когда великий постимпрессионист, для которого творить желаемое было единственным на свете законом, подошел к своему ученику и посмотрел его картину. Наивно и жутко, отметил про себя. Наивно, как жизнь, и жутко, как смерть. Да, картина была недурна: пустынный пейзаж прямо-таки излучал невыносимый зной, он просто дышал смертью. 'Ну, как поживаешь?' – спросил Мастер и по рваным башмакам и голодному блеску в глазах ученика понял, что вопрос этот, как принято выражаться, риторический. Жалко стало ученика – талантливый был парень, – и тогда Пикассо решил помочь ему, он обмакнул три пальца в краски и, по-змеиному клюнув ими картину ученика, легко провел извилистую разноцветную полосу, издали похожую на след змеи. Может, кобры, а может, гюрзы или еще какого ползучего пустынного гада. 'Иди, – сказал, – продай, поешь и купи себе, пожалуйста, новые башмаки'. – 'Но учитель! – ужаснулся ученик. – Вы же испортили картину!' – 'Болван! – сказал Пикассо не без разочарования. – Как раз за эти-то полосы тебе и заплатят. Ведь этот след – от моих пальцев'.
Такая вот легенда. Красивая и одновременно грустная. Жестокая, как сама наша жизнь несовершенная. Уродливая, вывернутая наизнанку, как всякая мода, всякое 'имя' в искусстве.
Итак, внимание! Вот я, сорокалетний, известный и признанный, старый литературный волк, 'смеющийся лев', легко касаюсь тремя пальцами своего юношеского, наивного произведения двадцатилетней давности и несу в очень солидную, неприступную редакцию.
Продано!
А ведь признайтесь, что такой конец вы наверняка не просчитали?!
КОПЬЕ ЛЕТЯЩЕЕ (Заклятье)
…и сказал я: хватит!
Семь лет уже, как свела нас судьба; свела и играет. Кому – благодетельница, кому – злодейка.
Последние шесть лет я звонил тебе каждый день. Звонил, чтобы сказать о своих чувствах. Я говорил, что скучаю, что рвусь к тебе и что душа моя постоянно парит-вьется вокруг тебя… Ты же царственно выслушивала эти бредни и принимала все, как должное.
Я слагал о тебе, невзрачной, восторженные песни, воспевал тебя, нескладную, в торжественных гимнах, посвящал тебе, некрасивой, возвышенные оды. Я провозгласил тебя, ничем не выдающуюся, самой-самой… О тебе говорили с придыханием, что ты – новая Лаура, что ты – сама чистота (я убедил в этом всех!), утверждали, что твое поведение исполнено благородства, а форма рук, цвет глаз и волос – первозданная античность, и что фигур таких сейчас в природе не существует. Твои красивые подруги сперва пожимали плечами и завидовали, а потом стали откровенно подражать. Что им еще оставалось, обыкновенным, ведь не они, а ты – само совершенство.
Я вырывался к тебе в Москву каждый месяц, а то и чаще; находил на работе причины для командировок и мчался. Или брал за свой счет… И почти не ездил поездом, слишком долго, летал самолетом, и торопил, подгонял пилотов, а потом спешил из Быкова с букетом роз, и бывал счастлив, увидев