вздыхал.
— А Юранд ещё жив? — спросил он, когда Збышко кончил наконец свой рассказ.
— Юранда я живым оставил, но не жилец он на свете, и, верно, больше я его не увижу.
— Так, может, лучше было не уезжать?
— Как же я мог оставить вас здесь?
— Ну, на одну-две недели позже, какая разница!
Збышко пристально на него поглядел и сказал:
— Вы и так, должно быть, хворали здесь? Краше в гроб кладут.
— Хоть и пригревает солнышко землю, а в подземелье всегда холодно и очень сыро, кругом-то замка вода. Думал, совсем захирею. Дышать тоже нечем, и рана от всего этого опять у меня открылась, ну… та самая, знаешь… из которой осколыш вышел в Богданце от бобровой струи.
— Помню, помню, — сказал Збышко, — мы ведь за бобром ходили с Ягенкой. Так эти псы держали вас в подземелье?
Мацько кивнул головой.
— Сказать по правде, — продолжал он, — косо они на меня смотрели, думал я, что добром это дело не кончится. Уж очень злы они на Витовта и на жмудинов, а ещё больше на тех из нас кто помогает им. Напрасно толковал я им, зачем пошли мы к жмудинам. Они бы мне голову отрубили, но жаль было выкупа — деньги-то им, ты знаешь, слаще мести, — да и доказательство надо было иметь в руках, что польский король помогает язычникам. Мы-то были там и знаем, что бедные жмудины просят крестить их, только не хотят принять крещение из рук крестоносцев, а те притворяются, будто не знают об этом, и жалуются на них при всех дворах а с ними и на нашего короля.
Тут у Мацька началось удушье, так что он вынужден был на минуту умолкнуть; оправившись, старик продолжал:
— Может, я бы так и зачах в подземелье. Правда, за меня заступался Арнольд фон Баден, которому тоже важно было получить выкуп. Но он у них не в почёте, они его медведем честят. К счастью, от Арнольда обо мне дознался де Лорш и поднял страшный шум. Не знаю, говорил ли он тебе об этом, скрывает он свои добрые дела… Он-то у них в почёте, ведь один из де Лоршей был когда-то в ордене важным сановником, да и этот тоже знатен и богат. Де Лорш сказал крестоносцам, что он сам наш пленник, и коли они мне голову отрубят или я зачахну от голода и сырости, так и ему не сносить головы. Он грозился капитулу, что расскажет при всех западных дворах о том, как крестоносцы обходятся с опоясанными рыцарями. Немцы испугались и перевели меня в лазарет, где и воздух, и пища получше.
— С де Лорша я ни одной гривны не возьму, клянусь Богом!
— С недруга брать — милое дело, а другу надо прощать, — сказал Мацько, — а раз немцы, как я слышал, уговорились с королем обменяться пленниками, так и тебе не придется платить за меня.
— А наше рыцарское слово? — воскликнул Збышко. — Уговор уговором, но ведь Арнольд вправе будет упрекнуть нас в бесчестности.
Мацько, услышав эти слова, огорчился.
— Можно бы поторговаться, — сказал он, поразмыслив.
— Мы сами себе цену назначили. Ужели мы сейчас меньше стоим?
Мацько ещё больше огорчился; но в умиленном его взоре засветилась как будто ещё большая любовь к Збышку.
— Умеешь ты блюсти свою честь!.. Такой уж ты уродился, — пробормотал он под нос себе.
И завздыхал. Збышко подумал, что это он по гривнам вздыхает, которые придется уплатить фон Бадену, и сказал:
— Эх! Денег у нас и так хватит, а вот участь наша горькая.
— Всё переменится! — с волнением сказал старый рыцарь. — Мне уже недолго осталось жить.
— Не говорите! Вы поправитесь, пусть только вас ветром обвеет.
— Ветром? Ветер молодое дерево к земле пригнет, а старое сломает.
— Эва! Не болят ещё у вас кости, и до старости вам далеко. Не печальтесь!
— Будь тебе весело, так и я бы смеялся. Да и есть у меня причина печалиться, и, сказать по правде, не у одного меня, а у всех нас.
— Что ж за причина такая? — спросил Збышко.
— Помнишь, как в лагере Скирвойла я тебя выбранил за то, что ты славил могущество крестоносцев? Оно конечно, тверд наш народ в бою; но только сейчас я поближе присмотрелся к здешним собакам.
Как бы из опасения, чтобы его не подслушали, Мацько понизил тут голос: