– Совсем. Но, слава Богу, есть хасиды, а у них – лишние деньги и идеи. Они в общем хорошие люди, но мне, знаешь, кажется, что в них просто места нету для плохого… Они вот хотят забрить к себе всю нашу братву и придумали эти глупые бригады с пикапами и переводчиками…
– Бригады? – ещё раз смутился я.
Тот не ответил:
– А мне, откровенно, стыдно: всё-таки Харьковский университет… Никто, конечно, нас тут не слушает… Только старые негры…
– А чего тогда голосишь? – не понял я.
– Тридцатка в день. А у тебя какая специальность?
– Тоже могу переводить.
– Он знает английский! – повернулся зоотехник к хасиду.
– Мазл тов! – улыбнулся тот и показал мне жёлтые зубы. – А хочешь к нам?
Вопрос не имел смысла, – только символический: не обладая специальностью, получаю сходу приглашение на работу! Я ответил на иврите. Мне захотелось убедить хасида, что, оказав мне доверие, он поступил мудро.
– Есть хасидское предание… – изрёк я. – Спросили как-то у Рабби Авраама Яакова: «Если всякому человеку есть место, отчего же людям так тесно?» И Рабби отозвался: «Оттого, что каждый хочет занять место другого».
Хасид рассмеялся и обратился к зоотехнику по-английски:
– Он говорит, что твоё место – это твоё место! – и, повернувшись ко мне, продолжил на еврейском: – Его место – это твоё место, потому что ты знаешь ещё и еврейский… А откуда ты его знаешь?
– Зоотехника? – не понял я.
– Нет, еврейский язык. Ты же из России?
– Его место – это его место! – ответил я и понравился себе. – Сказано: 'Лучше страдать от несправедливости, чем творить её'. А что касается России, вот что молвил о ней Рабби из Ружина: «Мессия объявится именно в России».
Хасид улыбнулся и перешёл на английский:
– А вот ещё о России. Любавичер рассказал. Один из хасидов Рабби Мотла из Чернобыля приехал к своему учителю, но остановился в гостинице. Когда он молился, повернувшись к стене, за его спиной появился человек и заговорил: «Дали земные измерил я пядью, но такого изгнания, как в России, не видел!»
– Я это предание знаю, – кивнул я. – Но в нём самое важное – концовка. Ранний образец сюрреализма.
– Образец чего, говоришь?
– Ну, это когда получается вдруг не простая правда, а самая правдивая.
– А! – догадался хасид. – Это советское, да?
– Нет, – извинился зоотехник, – соцреализм – это другое. Это – когда пьёшь и всем надоедаешь, а сюрреализм – когда принимаешь наркотики, молчишь и рубишь лес сидя. Потому что лёжа неудобней…
Я рассмеялся, а хасид спросил меня:
– Я всё равно не понял, но скажи какая там концовка?
– Такая: «Обернулся хасид Рабби Мотла и увидел, что человек, который сказал про российское изгнание, направился к дому учителя и вошёл внутрь. Но когда он последовал за ним и заглянул в дом, то его там не увидел. И никто никогда ничего о нём больше не слышал».
– Моя фамилия Шифман, – протянул мне руку хасид. – Я покажу тебя Любавичеру. Может, у него есть место, на котором нету никого.
– Любавичер – это главный в мире хасид! – шепнул мне зоотехник.
Я думал не о хасидах:
– Спасибо, но мне интереснее Манхэттен! Куда я и еду.
– Сабвеем не советую, – оскорбился Шифман. – Нам, кстати, ехать мимо: если хочешь – подбросим.
Я захотел и поехал в Манхэттен в чёрном пикапе без боковых окон. Визгливом, как хасидизм. Сидел в кузове, напичканном связками молитвенников и коробками мацы. На поворотах они елозили по сидению, наваливались на меня с разных сторон и били между ног – что казалось символическим происшествием. Правдивее правды.
Дольше всего задержалось чувство, что в пикапе было тесно, как будет в могиле.
7. Олень наслаждался безразличием к жизни
– Завтра праздник, а мы ещё ничего не раздали… Пару коробок и три молитвенника, – пожаловался Шифман.
– Ничего не поделаешь: не берут! – ответил зоотехник и, повернувшись ко мне, добавил по-русски. – Им, тутошним, невдомёк, что нашего брата к Богу уже не затащишь.
– А зачем? – сказал я. – Из двух людей, которые не встречали Бога, ближе к Нему тот, кто к Нему не идёт.
– Наш брат Бога не отрицает: просто не знает что с Ним делать, – и перешёл на английский. – Шифман, я вспомнил ещё одну!
– Я собираю шутки о беженцах, – извинился Шифман.
– Прилетает, значит, он в Вену…
– Кто? – потребовал Шифман.
– Наш брат.
– Так и говори!
– Прилетает и заявляет, что в Израиль ехать не желает. В Америку? Нет. В Канаду? Нет. В Австралию? Тоже нет. Вот тебе глобус и выбирай – куда! Крутит наш брат глобус, рассматривает, а потом вздыхает: «А у вас нет другого глобуса?»
Шифман хихикнул, а мне стало грустно.
В шею и в грудь била на рытвинах маца – плотные квадратные коробки с бесхитростным рисунком египетского исхода: пустыня, пальма, пирамида и много кривых палочек, то есть обретающих свободу братьев.
Текст под картинкой гласил, что продукт изготовлен в бруклинской пекарне под наблюдением Рабби Соловейчика и что слово «маца» имеет два значения: «хлеб свободы» и «хлеб бедствия», из чего, дескать, следует, будто свобода обретается только через страдания, с которыми связан исход…
Шифман с зоотехником умолкли. В заднем окне, по обе стороны экспрессуэй, плыли опрятные домики, разноцветные церквушки и игривые кладбища, покрытые гладкой, как замша, травой и ласкающие глаз, как витрины кондитерских лавок.
На одном из кладбищ, у белого креста, стоял олень. То ли тихо думал о чем-то, то ли наслаждался безразличием к жизни.
– Нью-Йорк! – воскликнул хасид, и я обернулся.
В лобовое стекло, в просвет между коробками мацы и связками молитвенников, ворвался высокий слепящий сноп из фаллических конструкций. Я узнал Эмпайр Стэйт Билдинг, самый необрезанный из необрезанных небоскрёбов. Внутри у меня ёкнуло и наступила тишина. С каждым мгновением сноп разгорался ярче. Потом в ушах возник тревожный звон – как большая духовая музыка.
Когда интенсивность свечения достигла пугающей степени и мелькнула мысль, что всё вокруг может взорваться, стало вдруг тихо и темно: пикап юркнул в подземный тоннель, наполненный мягким шелестом шин. Как шум в репродукторе при музыкальном антракте.
– Нью-Йорк! – повторил хасид. – Труднейшее место для Бога!