человека две судьбы. Одна – это та, которая есть. Другая – та, которая должна была бы быть. Понимаешь? Иногда эти две судьбы совпадают, но далеко не всегда. И далеко не всегда это зависит от личных усилий или стремлений.
– Ты думаешь, что в каждой человеческой судьбе есть какая-то справедливость?
– Справедливость? – спросил он задумчиво. – Не знаю. Я думаю, что есть приговор.
Как каждую ночь, она заснула первой, даже не успев накрыться одеялом. Он лежал рядом с ней, оперев голову на руку и глядя на ее смуглое тело с двумя ровными белыми пятнами на груди и белым треугольным поясом на нижней части живота, где точно отпечатался ее купальный костюм. И как каждую ночь, он испытывал чувство, которого не мог бы описать. Но сегодня, кроме того, он думал о цыганках и предсказаниях. Он пролежал так несколько минут, потом приподнялся, накрыл Жанину одеялом, потушил лампу, стоявшую на ночном столике, и остался в темноте. Но он не спал. В сотый раз он с ужасом представлял себе, какой могла бы быть судьба Жанины. И когда он думал, что это тело могло стать тем, что из него хотел сделать Фред, и что эта самая Жанина, дыхание которой он слышал сейчас, должна была бы пройти через тягчайшие человеческие унижения, у него кровь приливала к лицу, и он чувствовал, что если бы это зависело от него, – в каком-то идеалъно-теоретическом плане, – то, чтобы помешать этому, он не остановился бы ни перед чем, даже перед убийством. Он вспомнил Фреда и подумал, что сказала Жанина о старой цыганке: “Может быть, то, что другим казалось бедностью, ей казалось богатством”. Да, вероятно, у этой женщины, которая не умела читать и ела ежей, были свои собственные представления обо всем. И, вероятно, Фреду тоже казалось, что та работа, к которой он предназначал Жанину, могла рассматриваться как естественная и, в сущности, неплохая для нее карьера, лучше, чем участь поденщицы или служба на фабрике. Но Роберт недосмотрел фильма – и все это исчезло, не оставив ничего, кроме соображений о том, что могло бы быть и что должно было произойти, но чего не произошло. Теперь будущность Жанины была определена.
За эти несколько месяцев она совершенно изменилась во всем, вплоть до походки и интонаций ее негромкого голоса. Та природная мягкость, которая в ней была всегда, приобрела особый оттенок – так же, как ее движения или манера сидеть за столом. Все это время он посвятил тому, чтобы приблизить ее к себе. Она впитывала в себя как губка то, чему он ее учил, и следовала за ним с легкостью, которая его удивляла. Но он не строил себе чрезмерных иллюзий и знал, что тот мир отвлеченных построений и холодной восторженности разума, в котором он привык существовать, останется ей чужд навсегда. Это, впрочем, могло бы быть так, даже если бы она выросла в тех же условиях, что он.
Он сам не отдавал себе отчета в том, насколько глубоки и насколько внешне очевидны были изменения, которые в ней произошли. 06 этом ему сказал отец, которого он попросил прийти к нему обедать, как тогда, в самом начале ее пребывания на rue Poussin. Когда он вышел один провожать отца, Андрэ Бертье сказал, что он даже не надеялся на такие результаты и что теперь Жанину можно показать кому угодно.
Она была, наконец, представлена Соланж. Роберт предупредил ее, что разговор, вероятно, коснется медицины.
– Ты же знаешь, что я в ней ничего не понимаю.
– Это не так важно, – сказал он. – Тебе нужно будет время от времени только подавать незначительные реплики. Говорить будет моя мать.
Все прошло еще благополучнее, чем он думал. Соланж нашла, что у Жанины прекрасный вид, что ей идет ее прическа, что она чрезвычайно мила и очень неглупа, хотя немного робка. Андрэ Бертье сказал Роберту, когда они остались вдвоем на несколько минут:
– Твоя мать плохо разбирается в людях и, кроме того, крайне к ним невнимательна. Но на этот раз я совершенно согласен с ее суждением.
С того дня, когда в газетах появилось сообщение о смерти сенатора Симона, прошел год. Давно были забыты его похороны и речь над его могилой, которую произнес по назначению один из его коллег, маленький старичок с розовой лысиной и блеклыми глазами на небольшом лице, постоянно сохранявшем одно и то же выражение – встревоженности и незначительности. “Высокая мораль и честность по отношению к самому себе и по отношению к другим, – читал он хриплым голосом, – являлись главной особенностью покойного. Мы, те, кто имел счастье работать вместе с ним многие годы, мы все сумели оценить с самого начала его удивительную личную скромность, отсутствие какого бы то ни было честолюбия и его неизменную благожелательность ко всем. Если бы правящие круги государства насчитывали в своих рядах много людей, похожих на Пьера Симона, мы могли бы со спокойной гордостью сказать, что будущее нашей страны обеспечено. Но наш строй редеет. Не так давно умер ближайший друг покойного, сенатор Рибо, теперь настала очередь Пьера Симона. Мы знаем, что пути Господни неисповедимы. Но от этого горькое чувство непоправимой потери не становится менее тягостным. Мы можем только сказать, что Пьер Симон прожил жизнь, полную труда, и умер с сознанием выполненного долга”.
Могила Рибо, действительно, находилась недалеко от того места, где опустили в землю гроб, в который был положен худой и короткий труп Симона. На обеих могилах были приблизительно одинаковые мраморные плиты. На мраморных плитах были написаны приблизительно те же слова: “здесь покоится…”. Но в течение долгих дней, недель и месяцев, которые проходили после смерти каждого из них, на могилу Рибо какие-то пожилые дамы в черном, одни высокие, другие среднего роста, третьи маленькие, приносили разные цветы, которые медленно увядали рядом с золотыми буквами. На могиле Симона никогда не бывало цветов. Жизнь Рибо оставила после себя нечто похожее на фосфорную линию, пересекавшую существование нескольких женщин, и в этом была своеобразная призрачная утешительность. 0 жизни Симона – и о его смерти – было некому вспоминать. И только приблизительно через год после его похорон его фамилия была вновь упомянута в газетах в связи с автомобильной катастрофой, единственным свидетелем которой, по странному стечению обстоятельств, оказался Жерар, бывший владелец дансинга “Золотая звезда”.
Он жил уже некоторое время в небольшой вилле, недалеко от дороги, проходившей по берегу моря. Его давняя мечта исполнилась, хотя все произошло не совсем так, как он это себе представлял. Это началось с того, что несколько месяцев тому назад он сидел у себя в кабинете, отделенном от дансинга длинным коридором. Был зимний вечер, было около шести часов. Он просматривал счета, когда раздался телефонный звонок.
– Алло? – сказал он, сняв трубку.
– Алло, Жерар? – сказал знакомый голос. – Приезжайте ко мне сегодня вечером, мы вместе пообедаем. Вот адрес: 226, rue Perronet, Neuilly. Буду ждать вас к восьми часам. Мне надо с вами поговорить.
Жерар не знал этого адреса. Он задумался на несколько секунд, потом пожал плечами. В половине восьмого он вышел на улицу. В свете фонарей косо падали частые капли ледяного зимнего дождя, желтыми электрическими буквами горела надпись “Золотой звезды”. Он дошел до угла, остановил такси и дал адрес, сообщенный ему по телефону. Через четверть часа автомобиль остановился перед железной решеткой, за которой был сад. Аллея, усыпанная гравием, вела к полутораэтажному особняку, над дверью которого горел фонарь. Расплатившись с шофером, он позвонил. Калитка распахнулась. Он шел по освещенной аллее; справа и слева темнели редкие деревья. Выпрямившись во весь свой гигантский рост, он шагал по середине дороги, и ему казалось, что из-за опущенных ставен на него смотрят чьи-то глаза. Когда он позвонил, дверь тотчас же отворилась, и его встретила горничная, которая сняла с него пальто, взяла его шляпу и перчатки и провела его в гостиную. Вдоль стен шел темный дубовый карниз, под потолком висела старинная люстра, на стенах были картины, которых он не рассмотрел. Он сел в кресло и закурил папиросу. Через минуту вошел Лазарис. Он был в синем костюме и крахмальной рубашке с темным галстуком. Жерар встал.
– Здравствуйте, Жерар, – сказал он. – Обед нас ждет, идемте в столовую.
Жерар был удивлен и этой обстановкой, и этим приемом. Он не мог понять, почему Лазарис заставил его прийти именно сюда.
За обедом Лазарис говорил о незначительных вещах и ни словом не обмолвился ни о чем, что имело бы отношение к делам. После обеда они перешли в другую комнату, с глубокими креслами и тяжелыми этажерками.
– Мой дорогой Жерар, – Жерару показалось, что в голосе Лазариса звучала какая-то непривычная интонация, – я пригласил вас сюда, чтобы поставить вас в известность о некоторых решениях, которые я