– В постель, что ли?
– В гости?
– Ой, Мить, у тебя лицо сейчас глупое.
Она отправилась к Мите запросто, подтрунивая над сковавшим его смущением. Она решила даже не отменять свидания с мальчиком Славой на следующий день. Но на следующий день Люся не смогла себя пересилить, на свидание с мальчиком Славой не пошла. Просидела до вечера в своем бункере, бренча на гитаре. Она-то понадеялась на время: Люся ясно чувствовала его резвый бег, оно несло ее, как машина, разогнавшаяся на шоссе, – когда, задремав, приоткрываешь глаза, видишь в окнах рваные смазанные силуэты и, догадавшись: не доехали – снова засыпаешь. Их должно было за столько лет отнести друг от дружки на недосягаемое расстояние. Но оказалось, что Митя никуда и не сдвинулся, так и стоит точнехонько там, где они когда-то расстались. В тот вечер, когда он впервые стоял перед нею голый, взяв ее за руку и лирически заглядывая в глаза, она вздрогнула: это был тот самый Митя, растерянный мальчишка в темноте чужого города. И рядом с ним она показалась себе той самой Люсей, что так по нему сохла и ждала, что он заметит, и сочиняла для него глупые вздыхательные стихи, которые никогда ему не показывала.
– Ты любишь мужчин бескорыстно. Ты – нимфоманка, но с железной силой воли.
Это Генрих, спьяну. Но нет, вряд ли она нимфоманка. Нимфоманка – это же как выключатель: тронул – горит. Нет, если бы она была нимфоманкой, не отказала бы Арсену. Тем более не применила бы перцовый баллончик. Арсена потом было очень жалко, когда он сидел, зажмурившись: пузатый, усатый, слепой – крот на солнце, – и, чихая через слово, возмущался:
– Слушай? зачем? сразу? Русский? язык не знаешь? Объяснить? не можешь?!
Чихая чуть реже, она протирала ему глаза маслом и оправдывалась:
– А джинсы? срывать – зачем сразу?! Русский язык? не знаешь?! Спросить не можешь?!
– Ара, если бы? спросил, дала бы?!
– Нет.
– А что тогда! ?Она снова повернулась к зеркалу и строго взглянула на свое отражение. Предстояло причесаться. Это требовало серьезного настроя. Ее волосы – история непостижимого подлого бунта, отнимающего уйму нервов и времени. Они неукротимы. Вырываются из-под любой заколки и, если постричь, после первого же душа встают над головой пушистым каштановым взрывом. Каждый вечер она выходит на люди с гладко зачесанными волосами, голова – как спичечная головка. Часа через два, если не отлучаться нарочно для того, чтобы поправить волосы, на голове вырастают мочалки. Напоминание о начальной школе, о тех трудных временах, когда они, еще не подвергнутые 'химии', притягивали нездоровое внимание мальчиков. Перед сном она вырезала из волос жвачки, чертополох, растирала и вытряхивала гипсовые сосульки и клялась в следующий раз быть начеку и никого не подпускать.
Когда мать впервые повела ее в парикмахерскую, средства для выпрямления волос там не нашлось.
– Нету? А почему?
– А зачем?
– Как зачем?
– Завить – пожалуйста. Записывайтесь. Очередь на неделю.
– Нам выпрямить. Вы что, не видите?
– Вижу. Раньше надо было думать!
Разглядывая в зеркале свой затейливый 'барашек', парикмахерша буркнула им вслед: 'Настругают, а потом начинается: распрямить, осветлить'. Мать сделала вид, что не слышит. А Люся, уходя, прихватила со стола табличку 'Вас обслуживает мастер Сушкова С.А.' и почувствовала себя грозной ведьмой, укравшей у мерзкой парик-махерши имя. С того визита в парикмахерскую у матери начался один из самых крепких запоев. Люся больше недели прожила в квартирантской комнате бабы Зины.
Яркую коробочку, на которой негритянка заплетала толстую шелковую косу, спустя полгода мать как-то очень сложно 'доставала' в 'Березке'.
– Сумасшедшие деньги отдаю, – вздыхала она, открывая и закрывая кошелек. – Может, попробовать сбрить?
Спасла Люсю все та же баба Зина.
– Хрена тебе лысого, – заявила она, когда мать на кухне поделилась своим планом обрить дочку наголо. – Такие же и отрастут.
Та негритянка с коробочки, коса у которой аккуратным толстым канатом лежала на плече, засвидетельствовала окончательно и неопровержимо, что Люся – не белая и для того, чтобы жить среди белых, необходимы некоторые дополнительные усилия. 'Мулатка', – впервые отчетливо подумала она о себе. И стала вспоминать песни, в которых пелось о мулатках. Вспомнилось много пиратских и ковбойских песен, и в тех песнях все с мулатками было в ажуре, и Люся решила, что это очень даже здорово – быть мулаткой, нужно лишь выпрямить волосы, чтобы мальчишки не бросали в них гипсом.
Увы, даже самой дорогой 'химии' хватало разве что на месяц.
Автоматическими движениями она выдавливала гель на гребень, морщась, тащила его ото лба к затылку и, перехватив расчесанные волосы другой рукой, зажимала в кулак.
'Зачем, в принципе, петь блюзы по-русски', – сказал Генрих. Зачем она вообще начала петь блюзы? Наверное, из-за него. Самый первый спела только для того, чтобы ему понравиться, в гостях у его друзей. В консерватории она никогда не интересовалась блюзами. Старалась, как все, пыхтела на сольфеджио, училась технике звуко-извлечения. Но, заглядывая иногда на занятия по вокалу, Петр Мефистофелевич, послушав ее пару минут, начинал топать ногами и шипеть (последствия ангины): 'Стоп! Что за вой?! В Гарлем! В кабак!' – и, театрально заломив руки, выбегал из класса. Он вообще не любил девочек и кричал на всех. 'На рынок! Селедкой торговать! Кто вас сюда принял, кто?' На него не очень-то обращали внимание. Некоторые преподаватели просто-напросто запирались от него на щеколду. Но про Гарлем и кабак он кричал только ей. С него и началось.
Второй куплет она помнила. 'А сердце – скоропортящийся груз, и так длинна, длинна ночная ходка. Наплюй на все: здесь продается блюз. И водка'.
Почему-то она запоминает все, что ее окружает в тот момент, когда новая строчка вспыхивает в голове. В тот день снова шел дождь. Долгий. Она лежала на тахте, закинув ноги в теплых носках на трельяж, и слушала. Когда-то вечерний дождь означал, что мать не придет ночевать. Не любила ездить с работы по дождю. Здесь, под землей, дождь звучал необычайно сухо, будто состоял из песчинок. Не лился, не капал, не журчал, даже не барабанил, как это часто случается с дождями в песенках, – монотонно шуршал. До этого Люся не замечала, как необычно звучит здесь дождь. Шуршащий подземный дождь в отличие от наземного, обычно слишком экспрессивного, оказался неплохим аккомпанементом. До этого Люся знала несколько таких аккомпанементов. Ночью – прохудившийся кран, неожиданно точно отстукивающий по раковине ритм, ветер в трубе котельной, сложно смешавший гул и свист. По утрам – ржавые качели, на которые садилась та девочка, что так любила перед школой посидеть на качелях, пока бабушка не начинала кричать с балкона: 'Сейчас же в школу!' Люся долго собиралась подружиться с той девочкой? Старый лифт, бьющий по стенкам шахты кабинкой, до которой можно дотянуться, высунувшись из окна. Подъемный кран, дирижирующий стройкой где-то над головой, скрип кровати за перегородкой, если к соседке перед работой заглянул сосед-гаишник, и конечно, конечно, стук вагонных колес.
Крепко сжимая пойманный в кулак хвост, она освободившейся рукой взяла со столика металлическую заколку. Щелчок – волосы были закованы. Люся включила фен и развернутым плашмя гребнем стала приглаживать их, липкие и лоснящиеся от геля.
Когда с волосами было кончено, Люся сняла со стены гитару. Выудила из кучи мелочей в небольшой вазочке медиатор. Медиатор оказался сильно искривлен, так что Люся швырнула его обратно и стала осторожно, чтобы не испортить маникюр, перебирать струны пальцами.
'Ты падок на продажную печаль. Ты возбуждаешься – не правда ли – на эти звуки? Ты ждешь, когда же сутенер-рояль предложит публике мои услуги'.
Пожалуй, это может быть началом. Первый куплет а капелла, низко. А после, развязно и сначала несколько размазанно, вступает рояль. Хотя? никогда она не споет этот блюз под рояль. Впрочем, и никакой другой из своих блюзов не споет.
Люся поймала себя на том, что снова смотрит в глаза своему отражению. Отражение стало