куплен в ансамбль к овальному столу.
Электрический камин с горкой керамических дров. На стене фотографии. Портреты.
Веселые детские лица. Два мальчика, одному лет пятнадцать-четырнадцать, другому около пяти. Фотоаппарат выхватил их в момент какой-то игры, наверное. Волосы растрепаны, глаза искрятся. Весело пацанам. Смеющаяся женщина: мальчики прижались к ее лицу с обеих сторон. У смеющейся женщины смешно, по-рыбьи сплющен рот. Что-то кричит. Может быть: “Задушите! – кричит: – Пустите!”? Сам Костя – только на статичной общей фотографии: семейство позирует в покосившейся, увитой жиденьким плющом ротонде, на заднем плане рассыпаны утки по зеленому, как бильярдный стол, пруду.
Неожиданно обжитой, с детскими портретами, с большим, уже потертым по краям столом, с разбредающимися по холлу шезлонгами, этот симпатичный домик в пустынном, темнеющем под звездами поселке – будто станция “Мир”, летящая сквозь мертвый ледяной космос.
Фима всмотрелся в портрет того, что постарше. Хоть сейчас на плакат “Наше счастливое детство”. “Обрыдло все”.
Накрыли, расселись. Посреди стола – стеклянная ваза. Крохотные золотистые яблоки ощетинились длинными, похожими на сабли плодоножками. Вообще-то не пробовал ни разу. Слышал от бабы Насти, когда она про свою довоенную жизнь рассказывала: у них во дворе росли такие. В войну фрицы все деревья танком подавили. А последнюю банку варенья достали из подпола, когда развалины разгребли, – целехонькую.
– Мы как будто семья, – Надя навалилась локтями на стол. – Разламывая холодную курицу, Костя неопределенно улыбнулся. – Такая… ммм… временная ночная семья, – продолжила Надя, подхватывая куриную ножку.
– А настоящая семья где? – спросил Фима.
Костя закончил с курицей, подвинул тарелку на середину стола.
– В Любореченске семья. Здесь школы-то пока нормальной нет. Только в станице.
Полтора педагога и печное отопление. Куда их? Вожу их сюда каждые выходные, пусть привыкают.
– В Солнечный решили перебраться? – поинтересовалась Надя.
– Решили. Давно мечтали – в собственном доме. Тем более я тут надолго завяз, на стройке. Все равно мотаться на работу. А тут на льготных условиях, первый взнос от фирмы плюс пять процентов скидка.
– Ясно, – закивала Надя.
Ей, пожалуй, действительно все ясно. Она там у себя за вечерними трапезами привыкла, наверное, про все это слушать: расходы, доходы, ставки, проценты – а то, может: паевые фонды.
– Надь, есть у вас паевые фонды?
– Что? – не поняла она.
– В паевых фондах? Деньги? Есть?
– Чего это ты вдруг?
– А, так. – Сказал, почти смеясь, Косте: – Дети, значицца, здесь будут жить?
– А как же, – сцепив пальцы в замок, Костя уложил руки перед собой – большие руки, с сизыми узелками вен. Как коренья какие-нибудь. – Слушай, а что вы так взъелись на этот Шанс-Бург? Его там же придумали, что и ваш этот Владычный Стяг.
Просто для разных людей.
– Там да не там.
– Ну, тебе виднее.
Надя потянулась за хлебом.
– Ешьте, ешьте. Я, знаете, в Сочи вырос. К концу школы нам этого моря Черного и даром не нужно было. Приезжие целыми днями, будто на привязи. Смотрели на них, как на больных. Море все в бензиновых разводах от водных мотоциклов, пляж весь в бычках, в огрызках. А им ничего, самое то. Едут за тридевять земель. Я вот о чем: возле казино жить – еще ничего не значит. Что ж теперь…
Да-да, что ж теперь. “Что же теперь”, – все говорят. Плечами пожимают. Все у них так: “Да, свинство. Так что же теперь?”. В кои-то веки можно изменить все.
Выправить. Все есть для этого. Мы есть! Мы! Таран, чтобы стену эту ватную прошибить. Отвоевать Русь.
Перед домом развернулась машина, пустила в окна ворох теней, стремглав разбежавшихся по потолку. Уж не менты ли катаются, выискивают их с Надей? А они здесь. Эй, мы здесь, у вас под боком, гостим у Кости Крицына. Беседуем с Костей Крицыным о соблазнах мира сего, о перепачканном море. У него сыновья растут, у Кости Крицына.
Машина уехала, Костя и бровью не повел. Похоже, и вправду не собирается их ментам сдавать.
– Море-море, – протянул Фима. – Не в море счастье.
Костя посмотрел на него долгим изучающим взглядом. Что увидел там, Константин?
– Только о вере со мной не надо говорить, – предупредил Ефим.
– Как же? Вы ведь…
– Со священником говори.
– Ладно. Понял, – согласился Костя. – Так мне правда интересно: откуда вы? Вроде жили-жили – и вдруг…
– А для вас все всегда – вдруг.
Фима прислушивался, как набухает внутри, опасно тяжелеет.
– А почему сразу – “для вас”? В этой стране по-другому и не бывает. Хоть для кого.
– Константин, зря ты так про страну мою, зря. Неуважительно так.
– Как же – про твою, Ефим? Я про свою. Что ж ты меня в приживалы записал? Вот ведь! Если кто с вами не согласен, так – все, из списков вычеркиваем? Э-хе-хе.
– Так сам же сказал: эта страна.
– К словам цепляешься. Как считаться будем, кому она больше – “моя”? Я вот дома строю, пять уже построил. Дед у меня на Волгодоне сгинул. Мамин папа. Профессор ботаники, – Костя губы поджал, задумался. – Вам, наверное, теперь снова про это не рассказывают?
Сидя тут, будто в декорациях закрытого на ночь театра, Фима переживал непонятное – тлеющее, но никак не разгорающееся чувство. Ни за что не желало оно быть опознанным. Выскальзывало. Досадно пробегало мимо. Расплывалось и таяло, безымянное, вредоносное. Цепочка обстоятельств, приведших его сюда, бесконечно случайна, эфемерна. Он больше не будет здесь никогда. Он здесь понарошку: завтра выйдет за ворота – и ни дома, ни Кости Крицына. Пфф – и облачка не останется, даже воспоминаний. И – почему так? – слова, звучащие здесь, в доме, которого завтра не станет, вроде бы оскорбительные, они почему-то не задевают по-настоящему.
Анестезия какая-то. Яд. Или просто нервы? Нервы, да.
Фима наконец рассмеялся:
– Слушай, такое дело… Признаюсь, мы на вас тоже как на больных смотрим. Вот как в Сочи на приезжих. Все вы ковыряетесь, все вам не то, все не так. И ничего вам всерьез не нужно. Страна не нужна. Для вас страна – вон, место для парковки, гектар гипермаркета – и чтобы спать не мешали.
– Как ты заряжен, – Костя покачал головой. – Да с чего это? С чего ты взял?
– Да так уж, взял.
– Все “страна” да “страна”. Откуда размах такой?
– От верблюда! Ковырятели. Вот вы ковыряетесь, ковыряетесь, ноете все, а что взамен-то можете предъявить? Боитесь, боитесь, боитесь. Всего боитесь. В великой стране, под Богом идущей, боитесь жить – ибо никчемность ваша в ее сиянии настолько очевидна, что не переживете вы, расплющит вас, как скорлупки на морской глубине. Православия боитесь. Новый у вас страх. Испугались, ротожопы!
Так вам! Еще бы! Православия – веры воинов божьих, воинов божьих, в первом ряду стоящих, – таким, как вы, бояться и нужно. Бойтесь! Православие – штрафбат, которому отступать не велено. Которому полечь суждено, чтобы другим дорогу расчистить. Вот и колотит вас, как салажат под обстрелом. Боитесь? Бойтесь молча.
– Фима, тебе сколько лет?
– А что, хочешь сопливым малолеткой назвать? Да слышали, слышали.
– Восемнадцать есть?