пробивался его строгий аромат. Солнце пекло.
Иногда садовник сходил с тропинки (ведомой ему одному), чтобы рассмотреть какое-нибудь затейливое растеньице. В траве шныряла всякая мелочь, в воздухе жужжали шмели и стрекозы. Старый цветовод нежно касался миниатюрных лепестков и думал, что они ластятся к нему, как котята. Блаженное одиночество, знакомое с детства, растягивало окостенелые губы в улыбку.
Но тут же вспоминался почтмейстер. Христоф мрачнел и продолжал свой путь. Ему легчало.
Тропинка разбилась об опушку, и старик вступил под ветвистые своды. Здесь было душно и шумно. Под ногами трещал валежник; местами он лежал так плотно, что молодая поросль едва угадывалась.
Приступы учащались. Он жалел, что не взял с собой трость: молотил бы ею по пухлым ржавым грибам, чтоб хоть как-то выпустить злобу.
Напомнил о себе голод. Старик на ходу рвал припасенный ломоть хлеба и вгрызался в мякиш, как борзая в зайца.
Вскоре он вышел на полянку, где, как ему сообщили, и видели тот адонис. Садовник излазил всю прогалину на четвереньках и нашел-таки желтый цветок. Здесь, на западе от Герцбурга, он и в самом деле встречался редко. Но среди обитателей восточных деревень считался сорняком. Это был другой вид, и день пропал зря.
Христоф взбесился и принялся втаптывать цветок в землю, почему-то обвиняя во всем почтмейстера. От растения не осталось и следа, но башмак бил снова и снова, как молот судьбы.
Идти прежней дорогой было невмоготу; садовник пошел напролом, через чащу, и скоро уже продирался сквозь густой подлесок. Кустарник все норовил исцарапать его; в отместку старик ломал гибкие ветви: силы у него доставало.
Внезапно где-то справа пронзительно пискнула мышь. В тоненьком голоске звучала почти человеческая боль – и нечеловеческий ужас. Истошный верезг ворвался в мысли Христофа, и тот неожиданно для себя похолодел.
Лес здесь заканчивался, впереди расстилался луг. Над ним вставало небо, затянутое белесой пеленой. Солнце куда-то запропастилось.
Грызун все пищал. Слышалось еще шуршание: видно, мучитель мыши был существом беспокойным. Садовник, оправившись от испуга, хотел уже идти дальше. Звериные дела его не касались: и одной свиньи хватало с избытком. Однако взыграло крестьянское любопытство: старик тихонько раздвинул кусты и нагнулся, напрягая глаза.
Мышь агонизировала. Хвостик бешено дергался, будто вся жизнь, отпущенная зверьку, скопилась в этой ниточке плоти. Но крохотное сердце уже замирало, выплевывая последние капли крови. Та стремилась к своему настоящему источнику – земле, и алые паутинки терялись где-то в траве.
А из травы бессмысленно торчала пухлая детская ручонка. Она никому не принадлежала: там, где полагалось быть локтю, начиналась земля. Ручонка качалась взад и вперед, лениво вращая кистью. Нежные пальчики комкали мышь, как бумажку, с чудовищной силой. Кожа, девственно-белая, покрылась кровавым узором.
Возле гнили трупики других мышей, землероек, птичек и пауков. Стоял легкий душок.
Внутри Христофа что-то заметалось, моля бежать, прятаться, звать на помощь. Этот жалобный голос был ему чужд, садовник никогда прежде его не слышал. А услышав сейчас – не прислушался. Такая жуть сквозила в этом плавном движении, что взгляда он отвести не мог.
Мышь наконец издохла. Белый кулачок разжался и превратился в ладошку, отбросив комок падали. В тиши шорох казался оглушительным. Ручонка колыхалась, словно махая кому-то вслед.
Рассудок старика прояснился. Перед ним было нечто противное природе и человеку. «Все в мире для чего-то нужно, – думал он, – кроме этого. Оно существует для того только, чтобы хватать, мять, кромсать – и опять хватать. Бог такого не потерпел бы, это выдумка дьявола. Нелепый каприз, способный на одно лишь убийство».
И тут Христофа осенило. Он торопливо скинул со спины мешок, который незаметно успел налиться тяжестью, и достал из него небольшую лопатку. Дело предстояло нелегкое, но оно того стоило.
Прежде чем начать, он осмотрелся. По-прежнему все купалось в тишине, только солнце вернулось на небосвод да холмы сияли зеленью. Тогда старик обломал ветки кустов, чтобы освободить место для работы, и принялся осторожно окапывать ручонку. Та часто, как собачий хвост, задергалась.
Дерн попался жесткий, но старому садовнику было не привыкать. Он не знал, глубоко ли надо копать, и время от времени пробовал корень штыком. Когда металл прорезал мягкую землю, Христоф удовлетворенно кивнул. Вышло легче, чем он опасался. Оставалось лишь пройтись разок по окружности.
Бдительности он не терял ни на миг. Ручонка, как ни силилась, не могла до него дотянуться. Старик подбадривал ее: «Не бойся, милая, дурного тебе не сделаю. Красавица моя, потерпи…»
Теперь предстояло самое трудное. Он коротко глянул на небо. То уже начинало смуглеть. Солнце наливалось рыжиной. С такой ношей совсем не годилось возвращаться в ночную пору, и старик заторопился.
Он порадовался, что взял большой мешок. Расстелив его на земле отверстием кверху, Христоф поддел лопаткой высвобожденный ком. Держать его на весу было опасно, но старик не мог не залюбоваться нелепым зрелищем – самым странным саженцем, какой ему доводилось видеть. Ручонка угрожающе шевелила пальцами. Бережно опустив ком в мешок, он черенком приподнял один край ткани и набросил сверху, затем то же проделал с другой стороны.
«Вот уж не ведал, что цветочка напугаюсь», – ворчал про себя Христоф, затягивая тесемки. Грубая мешковина была не так толста, чтобы избавить его от тревоги.
Он чуть отступил, чтобы поглядеть, что получилось, и остался доволен: мешок как мешок, мало ли таких?
С лопаткой в одной руке, с мешком в другой садовник пустился в обратный путь. Рыжее светило валилось за горизонт, утягивая за собой день со всеми его звуками. Травы мрачнели, тропинка растворялась в сумерках.
То и дело приходилось проверять мешок. Копошение внутри не утихало ни на миг. Садовник холодел – и все же посмеивался себе в усы. Он вспомнил, как мальчиком носил