«
Именно такими представлениями о жанре я и руководствовался, когда готовил этот доклад. Иного выбора и не было: русского хоррора как цельного явления и – тем более – направления попросту не существует. Точнее, он сродни коту Шредингера: как бы есть, но как бы и нет.
Так было не всегда. Традиция страха в устных и литературных повествованиях свойственна русскому народу ничуть не меньше, чем всем прочим. Мы привыкли мерить нашу песенную культуру отчасти по городским романсам, отчасти по советским шлягерам – «Цветет калина», «Мороз, мороз» и так далее. Однако эти песни имеют с народной традиций гораздо меньше общего, чем кажется: напевы, звучавшие когда-то в избах и на полях, цепляют сильнее, пробирают больнее, томят душевнее. Так же и карикатурная Баба-яга нашего детства не слишком схожа со своим прообразом – грозной адской богиней, которой славяне приносили некогда кровавые жертвы. На Руси не было недостатка в темных лесах и глубоких реках; когда в Германии рубили последние буки и ели, русский человек продолжал жить в той же среде, что и его далекие предки. Эта погруженность в мифическое, первобытное, пугающее не могла не наложить отпечатка на фольклор. В большинстве сказок страх неотрывно сопутствует происходящему, покрывая нехитрые сюжеты невидимой пеленой, а иногда и выходит на первый план – как, например, в знаменитой сказке о медведе и липовой ноге («Скырлы, скырлы!»), которую Святослав Логинов блестяще разобрал в статье «
На рубеже XVIII и XIX веков эти подспудные течения наконец-то получили голос и начали проникать на книжные страницы – и если Карамзин обращается с народной традицией чуть скованно, с опаской, то для Жуковского она уже стала плотью и кровью. Одновременно повеяло свежими ветрами из Европы, где как раз расцвела бледная лилия готического романа, а вслед за ней и вечно юный романтизм, одинаково чувствительный и к темным, и к светлым сторонам жизни. В России и то и другое было воспринято с восторгом – и не будет преувеличением сказать, что рождение нашей великой литературы проходило под сумрачными готическими сводами.
Среди россыпи имен, составивших гордость этих славных лет, мало найдется тех, кто не прошелся бы по кромке ужаса хотя бы раз. Жизнь представлялась романтикам таинственной, восхитительной и страшной; правила в ней задавались силами, столь же далекими от обыденности, как и они сами. А значит, пора было познакомить с этими правилами и читающую публику.
И знакомство началось – шедевр за шедевром. А кто же был зачинщиком? Кто-кто… Пушкин! Александру Сергеевичу было интересно все – в том числе и готическая традиция, с которой он был неплохо знаком; к примеру, известен его интерес к роману Горация Уолпола «
За иксом следует игрек – Гоголь. О нем тоже нет нужды распространяться: он и сейчас стоит за моим плечом, недовольно хмурясь. Ограничимся кратким перечислением: «
Лермонтов, Бестужев, Погорельский, Одоевский, Сомов… Нет-нет – об этой эпохе и так сказано немало, а нам пора двигаться дальше, в не столь хорошо изведанные области.
В конце тридцатых годов создаются незабываемые повести Алексея Константиновича Толстого – «
Время шло, и мистическая дымка в литературе постепенно развеивалась: загадочные тени растворялись в пасмурной рутине существования. Однако тьма прекрасно умеет приспосабливаться; прогнать ее труднее, чем свет. Щупальца мрака набухают силой, вырываются на поверхность – и вот в литературу входит Достоевский, которого у нас по инерции считают реалистом. Но достаточно приглядеться к его Петербургу, и мы понимаем, что перед нами какой-то