и повалился на бок. Приятель мой добил его-не палкой, впрочем, а пулей.
Признав с отвращением, что это не охота, а гнусная бойня, я все-таки упорствовал в желании убить лося благородным способом. И как только я заключил условие, что деньги уплачу не за 'ушедцы', а за выстрел по лосю, на меня выставили как на вожжах рогача. Тут, вместо того чтобы, молодецки влепив ему пулю в ухо, положить его наповал, я воззрился в него. А, опять эти маленькие огненные глаза, полные ужаса и ярости, эти фыркающие паром ноздри, эта странная коричневая борода. Что за дикий крик, что за лай? Тут нет никого, ни одной собаки.
Лось, конечно, не стал ждать, пока я его рассмотрю, и побежал дальше. Я опомнился и, к сожалению, выстрелил далеко, в угон и, к еще большему сожалению, не промахнулся. Лось пробежал несколько сот шагов и повалился.
– Готов?-спросил я, подбегая.
– Готов, все в порядке,-отвечал обкладчик, вытирая окровавленный нож.
Он понял вопрос по-своему и не желал показаться неисправным: его обязанность-убитого лося немедленно выпотрошить, иначе портится вкус мяса.
Да, все было в порядке. Лось лежал на окровавленном, затоптанном снегу сам по себе, а его внутренности отдельно дымились кровавой грудой.
Я, даже не взглянув поближе на свою добычу, ушел и больше уже никогда не был на лосиной охоте. Мне казалось, что это самое позорное, постыдное для человека положение лося. Я ошибся: мне пришлось увидеть нечто, еще более унизительное.
Рогатый старый лось, окруженный железной решеткой, стоял на потеху пьяных зевак. Он стоял, слегка согнув колени, понурив голову, совершенно неподвижно. Ему кидали хлеб, но он, не обращая внимания на валявшиеся кругом куски, не отрываясь смотрел на гаснущее зарево заката. И в кровавых искорках глаз трепетала такая тоска, светилась такая мука, что ужас сжимал душу.
Нет, смерть-пустяк сравнительно с теми мучениями, которые может придумать человек!
Лосей свободных, великолепных, украшающих лес, я видал много раз, иногда очень близко. Однажды бородач и самка (чтобы не сказать корова) переплывали реку, где я ловил рыбу. Они ничего не могли сделать, когда я подъехал к ним на лодке: им надо было бороться с быстрым течением. А я мог их убить в упор, но плыл в пяти шагах от них, только жадно смотря, как они пыхтели, фыркали, сверкали красными глазами и, вытянув шеи, выбивались из сил, чтобы поскорей кончить столь ненавистно осложнившуюся переправу. Лоси вышли на берег и застучали копытами по обломкам гранита, фыркая, как мне казалось, в высшей степени презрительно.
Давно я отказался от самой мысли убить лося. Но слышал ли я его глухой, яростный рев, когда в темноте осенней ночи он, ничего не боясь и страшный всем, бежит драться насмерть с соперником, видел ли я его бурый загривок, мелькнувший в лесной чаще, или неожиданно находил тропу, свежепробитую в высокой траве,-каждый раз глубокое странное волнение овладевало мной. Но на место обрывков темного, неизвестно откуда взявшегося видения, никогда, впрочем, не забытого совсем, в моей памяти встал яркий, живой образ. Лоси, лоси!
КРЫЛАТЫЕ ВЕСТНИКИ
Наперекор всем россказням о голубиной кротости, чистоте и чуть ли не невинности, голубь замечательно грязная птица. Нельзя даже сказать, что голубка вьет гнездо: она его делает из своего помета, выделяемого, надо отдать справедливость, в изумительном количестве. Дерутся супружеские пары голубей безобразно: из-за малейшего пустяка, с каким-то тупым ожесточением. Очень не трудно увидеть, как милый голубок, хладнокровно оттаскав нежную голубку до изнеможения, спокойно долбит ей голову до лысины, до крови. Тем не менее приходится признать, что развода у голубей нет, и пара, однажды положившая в гнездо два яйца (не более!), несет иго супружества до конца жизни. Говорят, будто бы в случае несчастной гибели одного из супругов-голубей, другой кончает жизнь самоубийством. Мало ли что говорят!
Вылетев из грязного гнезда, как ухитряется голубь, иногда белоснежный, иметь такой всегда чистый и свежий вид? И бодрый трепет его крыльев ласкающе весел. Такая уж у него способность, тем более удивительная, что совсем не заметно, когда он чистится; до купанья же голубь вообще не охотник. Вот ухаживать, хотя бы за собственной женой, ну, на это, действительно, он первый мастер! Только что дал трепку, чуть череп не продолбил и уже воркует, раскланивается, надув шею, распустив хвост, кружится мелким бесом. Чье сердце устоит против такого обворожительно-нежного обращения?
Многочисленны и разнообразны породы голубей. Черные, как уголь, и белые, как снег, сизые, почти зеленые, хохлатые, с мохнатыми лапами, с бородавками около клюва и вокруг глаз. Есть голуби карликовые, немного крупнее воробья. Витютень, обычный гость наших лесов средней полосы, вдвое больше обыкновенного голубя. Клинтух, также лесной голубь, значительно меньше домашнего. Скандарон, почтарь, разводимый в Англии, имеет вид хищной птицы-такой изогнутый у него клюв, такая широкая сильно выгнутая грудь, такие крепкие высокие мускулистые лапы. Известностью пользуются также брюссельский почтарь и нюренбергский багдетт.
Значит, им всем остается теперь-за усовершенствованием почты и съедобных птиц-лишь украшать голубятни, служа забавой для бездельников, не знающих куда девать время и деньги?
Нет, когда раздастся ярый крик войны, военные голуби вспорхнут и полетят по известным им направлениям, неся каждый среди своих перьев еще одно чужое. Внутри его на тончайшей, свернутой в трубочку ткани кратко начертаны сведения, которых электрическим волнам, дрожащим в воздухе, доверить нельзя, которых нельзя послать с огромной стальной птицей, гудящей слишком громко.
А синий, почти черный, серебристо-бурый или красновато-бурый военный голубь, быть может, и прошмыгнет! Он не только приучен смирно сидеть в корзинке, пока его, иногда долго, везут неизвестно ему куда, но умеет находить там корм и питье, помещенные так, чтобы они не могли ни просыпаться, ни разлиться.
Когда его вынут из корзинки, тут уже не до кормежки. Что видит его светлооранжевый ясный глаз в местности, где никогда он, голубь, не бывал? Или не зрение, а другое неизвестное нам, непостижимое для нас чувство властно велит ему лететь, не останавливаясь нигде, не боясь ничего? Ястреба на таких одиноких путников, летящих по открытому пространству, охотятся особенно жадно. Человек их сторожит, смотрит не только во все глаза, но и в разные стекла и, конечно, не постеснится при малейшем подозрении спустить на землю пернатого вестника.
А он летит. Чувствует ли он свое значение, понимает ли сколько-нибудь, как важна удача его полета? Конечно, нет. Он несется к летку своей голубятни, садится на знакомую дощечку, и она, опустившись под его тяжестью, замыкает ток: электрическая трель дает знать, что вестник тут.
Весть о победе? Надежда на спасение, быть может, целой армии, изнемогающей в осаде? Вот счастье, вот радость. Чем, как отблагодарить, вознаградить, приласкать неустрашимого летуна? Да никаких восторгов ему ничуть не нужно. Кормушка с зерном, чашка с водой на месте? Грязное гнездо его в исправности? Значит, все в порядке. И утолив жажду, поклевав зерна, герой, крутясь по полу и раскланиваясь, воркует перед своей голубкой.
А маленький клочок ткани, вынутый из трубочки пера, принесенного голубем, уже в штабе, и следствием знаков, бледно начертанных на клочке, может быть громовый залп огромных пушек, чудовищный взрыв, вылет эскадрильи аэропланов-этих стальных гигантов-птиц, ревущих страшно, но не могущих так находить в воздухе дорогу, как то умеет делать глупая птица, слепо любящая свое грязное гнездо.
СЕНОКОС