этого парня, притихшего в ее объятиях, а сама она – сама была, как горячее, бьющееся сердце. Того же она ждала и от Джерджи. Но не дождалась. Возможно, кровь и бурлила в нем, да как-то не так: ни улыбки, ни живого движения – всегда медлительный, квелый, словно спросонья. Она не сразу заметила это, вначале жара ее сердца хватало на двоих, но вскоре поняла или, вернее, почувствовала, что он не в силах погасить того огня, что так тревожил ее в девичестве, и даже хуже – огонь тот разгорается и разгорается в ней. И вот теперь, когда прошло столько лет, когда старость то и дело поглядывает на нее из зеркала, она нашла – да простят ее боги! – этого парня, а встретить-то его должна была давно, очень давно, именно таким он являлся ей в девичьих грезах. Да о чем теперь говорить – поздно уже. Уже и собственное ее сердце бьется не так сильно, и тело не то, и счастье не само является – его приходится красть. Хоть миг, да твой. Никогда в жизни она ни о чем особом и не мечтала. Иметь бы большую дружную семью, любимого мужа – что еще нужно женщине? И теперь она никому не завидует, разве что тем женам, чьи мужья ей нравятся. И если ей удается временами урвать от счастья этих женщин свою минутку или ночь, ее не особенно волнуют людские пересуды, начинающиеся в их селе и разносящиеся по всему ущелью. А с другой стороны – хороши ли они, эти ворованные крохи чужого семейного добра? Почему она крадет, а не наоборот? Почему не крадут у нее? Или она хуже других? Что же это за жизнь, если никто не позарится на твое счастье, не старается урвать от него? Значит, не от чего урывать. Не знак ли это того, что ты несчастна? Ведь только от несчастья никто ничего не стремится отхватить, ни один вор не полезет в чужой дом за несчастьем…
…Только утром, когда солнце уже поднялось над горами, ее молодой гость стал собираться домой. Они забыли о времени, забыли, что не расседланный конь грызет во дворе удила.
На улице собрались дети; через щели в заборе смотрели женщины и, показывая пальцем на вышедшего из ее дома парня, смеялись:
– Ха-ха-ха!
Кто знает, может, и завидовали в душе.
2
Да, славное вышло похищение. А первым ее мужчиной был Джерджи.
Тот день был одним из последних дней недолгого ее девичества, и он запомнился ей навсегда во множестве подробностей.
Между их домом и хлевом стоял плетень, отгораживавший скотный двор, и, едва услышав, что ее пришли сватать, она бросилась за плетень сначала, а потом и дальше, в хлев, где была привязана их шестимесячная телка. До этого она относилась к телке спокойно, а тут присела перед ней на ясли, обняла, стала гладиться об ее шею щекой; счастливая телка, стараясь ответить лаской на ласку, ткнулась в девичье лицо своими жесткими, влажными губами.
Откуда-то, словно издалека, доносился какой-то неясный шум и, хотя ей казалось, что она ничего не видит и не слышит, она поняла – или почувствовала? – что отворилась дверь и отец ее одной ногой шагнул на каменную плиту порога, а другая уже вступала на глиняный пол, в дом. Она слышала и другие шаги и, наконец, голос:
– Мир вашему дому. – Это сказал кто-то из сватов, пришедших вместе с Джерджи.
– Дай Бог вам удачи в ваших делах, – ответил отец.
Последним на каменную плиту у порога вступил Джерджи – она и это поняла каким-то образом. Еще вчера она не смогла бы на слух отличить его шаги от шагов любого другого парня, а тут ее сердце встрепенулось и забилось, как птица в силках. Через приоткрытую дверь, через щель в плетне она увидела брюки-галифе и начищенные сапоги со стоптанными каблуками. Глянцевые голенища ослепительно сверкали на солнце, и, отведя глаза, она углядела орлиный нос Джерджи. Она видела этот нос лишь третий раз в жизни, и владелец его вдруг показался ей железоклювым, сталеголовым орлом. Вылетев из дальнего своего гнезда, он облетел весь мир в поисках невесты, но нигде не нашел равную себе, достойную. И вот он попал, наконец, в одно неизвестное ему царство…
А у царя была единственная дочь, писаная красавица: брови изогнуты, как месяц в новолуние, свет глаз подобен солнцу в летний день, зрачки – бездонны, как небесная синь, волосы – как солнечные лучи, заплетенные в косу. Когда царевна умывалась, капли воды, падавшие с ее рук, превращались в золото. По всей земле шла молва о ее красоте. Тот, кто видел ее хоть раз, считал себя самым счастливым на свете.
Только ей самой не было счастья, потому что еще не родился на земле человек, чьи достоинства можно было бы сравнить с ее красотой. И получалось так, что красота царевны стала ее проклятьем. Люди любовались ею издали, но никто не решался связать с ней свою судьбу. Время же шло, срок для ее замужества давно миновал, и у царевны оставался один лишь выход: наложить на себя руки, свести счеты с жизнью.
И тут в царство ее отца прилетел железоклювый орел.
Когда девушка и орел увидели друг друга, они сразу же поняли, что нашли свою судьбу. Однако царь не захотел отпустить свою дочь в небесную страну. Тогда орел крикнул в сердцах с такой силой, что с треском и звоном рассыпался стеклянный купол неба. Схватил орел царевну и унес ее ввысь. Опустил на серебристое облако, и девушка стала ходить по нему, как по земле. Орел же встряхнул могучими крыльями и сказал:
– Ты будешь здесь до тех пор, пока твой отец не согласится отдать тебя мне в жены. Так и будешь жить между небом и землей.
Сказал так и улетел.
Царевна заплакала навзрыд, взмолилась, упрашивая Бога, чтобы тот заставил отца одуматься, отдать ее замуж за железоклювого орла. Она не могла унять слез, они все лились и лились, и от этого ливня на земле начался потоп. Откуда было знать царю, о чем плачет на серебристом облаке его дочь? Царство погибало в воде, а он молил Бога, чтобы дочь вернулась домой живой и невредимой…
– Ты что, заснула здесь? – услышала она и очнулась. Перед ней стояла мать.
– Да минуют тебя все несчастья, – сердилась мать, – на кого ты похожа?! Все лицо в телячьей слюне, а тебе ведь к гостям надо выйти.
– Зачем?
– Пойдем, отец зовет. Умойся и надень другое платье, – мать обняла, прижала ее к груди.
Осторожно ступая, словно шаги ее могли услышать в доме, она вышла из хлева и отерла лицо чистым мокрым снегом – стояла поздняя осень, время первых снегопадов; мать помогла ей переодеться.
– Как же ты округлилась, проказница, – словно упрекая, вздохнула мать.
Смутившись, она незаметно для матери ощупала себя. Тело было упругое, налитое, кожа гладкая, как шелк.
– Дочь! – звал отец. – Дочка!
А она радовалась своему телу. Только теперь она поняла, как привлекательна, и поняла еще, что тело ее уже не может принадлежать ей одной. Она думала об этом с каким-то упоительным страхом; она произнесла про себя имя – Джерджи – и вздрогнула вдруг, прикоснувшись невзначай к своей обнаженной руке.
Мать подтолкнула ее:
– Иди. Тебя зовет отец.
Она не осмелилась подойти к столу, за которым сидели гости, встала в отдалении, опустила голову. Но все же глянула на них исподлобья и встретилась глазами с Джерджи. Взгляд парня словно крапивой обжег ее – щеки вспыхнули, зарделись, – и она поняла уже окончательно, что именно ему, Джерджи, суждено владеть ею, себе она больше не принадлежит.
– Ничего плохого про жениха не скажу, – говорил отец. – Я и в первый раз то же самое сказал. Но и меня поймите: у нас кроме дочери никого нет, она единственная, и я не хочу поступать наперекор ее желанию. Если она согласна – пусть Бог дарит ей счастье. А если нет – родители ей пока не в тягость.