это означает полную фиктивность произошедшего: через тысячу лет подымется утром солнце над морем, а ты лежишь, оказывается, на шелковистом песке, в укромном месте среди желтоватых известняковых глыб…
Но японцем он не стал, а потому и пришагал на это место мускулистыми, поросшими рыжеватым волосом, длинными ногами некоего полуевропейца, ярославца, русского человека. Итак, я на этот раз оказался немолодым русским туристом из Ярославля, который когда-то давно случайно встретился там
Василию. Однако ничего случайного, как известно, на свете не бывает.
Много лет назад, когда брату, наверное, особенно не везло в жизни, он бросил на все лето в Москве жену с детьми, не оставив даже им денег, а сам отправился с любовницей в город Ярославль. Там и познакомился с этим человеком, которого впоследствии, после своей смерти, обнаружил стоящим перед зеркальной стенкой в холле гостиницы и не без скромного самодовольства рассматривающим свое отражение. И это происходило в одном из курортных городков Каталонии, на побережье Коста Брава – в отеле средней руки, на нулевом этаже в холле, в проходном тамбуре между двумя прозрачными раздвижными дверями. Стенки в этом проходе представляли собой сплошные громадные зеркала, куда и направили мы скромный самодовольный взгляд. Голова наша была прикрыта желтым кепи с длиннейшим козырьком, сбоку похожим на клюв аиста, сравнение это пришло в голову ярославца, когда он, скосив глаза, посмотрел на себя в сложном ракурсе – отраженным в таком же зеркале за спиной. В ту секунду я и осознал себя воплощенным в этого человека.
У любовницы Василия была в Ярославле родная тетя, одинокая женщина, к ней-то мы и поехали тогда в гости, но по нашем приезде оказалось, что тетя заболела и попала в больницу. Мы пошли навестить ее, это был старый советский госпиталь коллективного пользования, казарменного устроения – длинные амбарные залы на этажах, уставленные рядами бесчисленных коек, меж которых были оставлены проходы для передвижения больных, их посетителей и больничного персонала. И этими узкими проходами, словно запутанными переулками, мы добрались до тетушки, седой женщины с заячьей губой, высоко возлежавшей на подушках в белой казенной постели.
Я в палате побывал всего раз, больше не захотел и в последующие посещения предпочитал оставаться на улице, во дворе перед центральным корпусом больницы. И вот там, разгуливая по больничной дорожке, я впервые встретился с этим человеком. Он подошел ко мне, худой, высокий, молодой еще, но с ранними залысинами над висками,- попросил закурить. Это был один из ходячих больных, в коричневой больничной пижаме.
Разговорились – и оказалось, что мы ягоды одного поля, оба тяготеем к искусству, только он к живописи, а я к литературе. И у обоих тогда была полоса невезения, искусство не шло, не кормило, а у художника обнаружилась к тому же язва двенадцатиперстной кишки. Знакомство наше продолжалось недолго, не более часу, затем мы разошлись, не предполагая в дальнейшем когда-нибудь встретиться.
Был он тогда как-то постоянно, тягуче элегически-печален, с застывшей на устах и в блестящих глазах невнятной улыбкой – улыбчиво меланхоличен с ярославским, должно быть, оттенком меланхолии… Остался таким и по сей день… Повезло ему с заказами на реставрацию икон, на восстановление алтарей в церквах Ярославщины, заработал немало и впервые поехал путешествовать за границу. И первой страной выбрал Испанию – его почему-то всегда тянуло туда.
Как я мог обо всем этом узнать? Ответа нет и, вероятно, не может быть, господа. Никогда никто из нас не узнает, почему он жил и отчего происходило то, что произошло с ним. Мы только можем, словно со стороны, наблюдать за жизненными действиями своих земных близнецов. Ярославец целыми днями ходил с альбомом по улочкам городка, по светлому песчаному пляжу, наконец-то чувствуя себя совершенно одиноким, никому из близрасположенных в пространстве людей неизвестным, как ему этого давно хотелось. Пожалуй, всю жизнь хотелось. Он представлял, что если вдруг оказаться среди совершенно незнакомых тебе и не интересующихся тобою людей, то наконец-то убедительным образом определится, какое ты есть на самом деле существо,- завершится твоя наука самопознания. Но, достигнув желаемого и очутившись в другой стране, где люди не говорят на русском языке и не понимают его, а он их тоже не понимает,- действительно став совершенно одиноким, человек никакого самораскрытия не достиг, а, наоборот, почувствовал себя глубоко неудовлетворенным, тоскующим по чему-то неизвестному и потерянным.
Что-то давно пережитое, но уже почти незнакомое, забрезжило в душе – из далекого прошлого, с того самого дня, когда мы встречались на больничной дорожке, познакомились и оставались знакомыми в продолжение часа. Он тогда сильно захотел курить, а сигарет не было, ему по болезни запрещено было курить, и он сдал початую пачку дешевых сигарет “Прима” медицинской сестре, а на следующий день отправился по двору, выискивая на земле брошенные окурки. И тут увидел Василия, подошел к нему и попросил у него сигарету.
Когда он брал ее из чужих рук, доставая из протянутой ему вскрытой пачки, то увидел свои бледные вздрагивающие пальцы и через их жалкий вид вдруг постиг свой собственный вселенский образ. И я об этом догадался, лишь мельком взглянув на его унылое, испитое лицо. Однако в следующее мгновение на этом лице, в васильковых глазах язвенника вспыхнуло чувство величайшей озаренности. В ее свете он увидел, что, будучи таким же неловким, бледным и трясущимся, как его собственные пальцы, вытягивающие сигарету из чужой надорванной пачки “Явы”, неуверенным в себе существом, он все равно когда-нибудь умрет, но не упадет при этом в черную бездну, а взлетит узким пучком света и устремится вдаль.
И вот теперь, медленным шагом прогуливаясь вдоль пляжа по широкой пальмовой аллее и присматриваясь к пестрой россыпи зонтов, палаточек, пледов и ярких костюмов на купальщиках, художник, когда-то встретившийся мне в Ярославле, выбирал себе место, где бы ему остановиться, устроиться и приступить к рисованию. Я благодушествовал изнутри, из души его, наблюдая за ним, человеком, который после некоторой растерянности вдруг наконец-то постепенно стал обретать равновесие в своей земной юдоли, покой и широту чувств, далеких от счастья или несчастья, справедливости или несправедливости. О, надо было многому совпасть, чтобы именно на каталонском побережье Коста
Брава я снова встретился с этим ярославским художником – пусть и многие годы спустя и уже после безвременной смерти Василия, моего экзистенциального брата-близнеца. Ведь я снова встретился с тем, которым когда-то побывал в течение нескольких минут этой странной штуки, что называют временем, подышал прогорклым, подтравленным табачной горечью воздухом неудач и ранних болезней ярославского художника… А теперь он жив и здоров и дыхание его свежо и ароматно, чуть отдает букетом местной мальвазии.
Мне понравилась уединенная каменная скамейка, с которой можно было обозревать лодочное становье, тесно набитое разноцветными яхтами, катерами, вельботами, вытащенными на белый песок пляжа,- художник присел на нее, положил на колени раскрытый альбом. Рисовать все это обыкновенным чернильным пером было для него равносильно тому, чтобы творцу миров, демиургу, начертать в космическом пространстве пути планет какой-нибудь небесной системы и внедрить круглое солнце в середине, затем по начертаниям траекторий запустить крутящиеся шарики разновеликих планет… Я видел движения тех же бледных пальцев, много лет назад вытягивавших сигарету из протянутой ему пачки, а теперь державших особенным манером, легко и непринужденно, изящным трехперстием, блестящую авторучку белого металла…
Рисунок, выходивший из-под мечущегося над бумагой пера, был столь похож на внутреннего близнеца этого просторного стойбища катеров и яхт, столь жив в переданном характере оригинала, что я был восхищен и глубоко благодарен художнику за его вдохновение. Оно возвышало и меня, зрителя, поднимало до уровня творца-демиурга.
Мне было уютно, спокойно в чувствах этого смиренного художника; видимо, он уже давно излечился от своей язвы, испытал жизненную удачу и обрел замечательное созерцательное спокойствие. Некое равновесие между жизнью и смертью. И, рассматривая готовый рисунок – всего десятка три-четыре неровных чернильных штрихов и пятен, из которых складывалась полная картина песчаного берега с лодками, я постепенно выходил из внутреннего пространства его созерцающих глаз, выбирался на его трепещущие ресницы – неожиданно густые и длинные, изящно загнутые, как у девушки,- и с этих трепетно- чувствительных ресниц слетел в совершенно иное пространственное размещение жизни.
Я устремился в холодно-синюю прозрачность морского простора скачущим полетом бабочки – быстро, почти мгновенно оказался в другом времени, на противоположном краю Земли. Огромная черная бабочка порхала в стеклянно застывшем воздухе над плывущим в Японию морским лайнером. Черная бабочка-