— Да тут, в траве лежал. Эти балбесы его не заметили.
— А он… а он чей?
— Теперь — наш!
— Наш?
— А чей же еще?!
— И что мы с ним сделаем?
— Зароем где-нибудь, — решила Гита, к чему-то мысленно примеряясь. — Возле Тухлой Балки, на нашем месте. Там никто не найдет.
— А потом?
— А потом продадим! Деньги поделим. — Гита сделала паузу и пояснила: — Поделим поровну.
— А сейчас куда его девать? Он же тяжеленный! А нам еще Тюльпан искать… И надо бы пошевеливаться. А то как стемнеет, у-у. — Мелика угрюмо поежилась. — Сроду не была трусихой, но… понимаешь… мне тут иногда кажется, что меня кто-то сзади того… По шее пером щекочет…
— А давай его просто в землю воткнем! — предложила Гита, страхи Мелики показались ей ерундовыми.
— Ты что! Ты что! Мне папа говорил, этого нельзя делать ни в коем случае! — запротестовала Мелика.
— Потому что мечу это не нравится — торчать в земле!
— Подумаешь, не нравится! — Гита артистично закатила глаза. — В трупе ему, значит, нравится торчать. А в земле — нет, не нравится!
Гранатовое яблоко меча ответило словам Гиты приглушенным изумрудным сиянием, но ни одна из девочек этого тревожного обстоятельства не заметила. Обе были увлечены спором.
— Земля ему лезвие портит. Вот ему и не нравится! — пояснила Мелика. — Так что давай лучше в трупяка его воткнем. Тогда и видно его будет отовсюду!
— Как же! Отовсюду! Вот дойдем до вон того флажка — и ни фига уже нам видно не будет, — засомневалась Гита.
— Тогда давай заволокем труп на труп. А сверху еще один труп положим. Чтоб была башня. А в самого верхнего воткнем меч. Так мы точно его откуда хочешь заметим! — проявила сообразительность Мелика.
Так и сделали — татуированный стал фундаментом, одноглазый и пшеничноволосый — этажами.
Фриту было что вспомнить. Он гладил Эви по узкой мор Де, и прошлые дни являлись перед ним, настоящим, как будто и сами были живы.
Он не утирал слез — ведь траур должен быть со слезами.
Про то, что мужчины не плачут, пусть рассказывают изнеженные варанцы, которые чуть только кашель, мозоль или озноб — кличут врача с дзинькающими в сумке шарлатанскими микстурами и черными пиявками. Варанцы, которые считают, будто лошадь глупей конюха. Что ж… Вот они и валятся из седел, как погремушки из рук дитяти, стоит только коню скозлить или чуток подыграть задом, а уж если скакун понесет, то тут сразу «Шилол, помоги!», а то и вовсе «мамочки!». Так говорят только ни во что не верящие варанцы, которые на застольях толкуют про пользу единодержавия и честят никчемных поэтов вместо того, чтобы обсуждать действительно насущные темы: как угодить богам, как обезопасить себя от завидущих и вооруженных до зубов соседей.
Фрит знал наверняка: мужчина должен плакать, когда умирает конь. Потому что нет у него никого дороже.
Сколько раз Эви уносил Фрита от разбойного люда, от песчаной бури, от чреватого низким чувством женского взгляда? Увы, Фрит умел считать только до ста.
А сколько раз чутье Эви выводило обессилевшего от голода Фрита к человечьему жилью? Даже в непроглядное ненастье, даже в метель Эви умел разбирать дорогу. Он не боялся ни молнии, ни зверья, ни конокрадов.
Эх, сколько золотых монет было взято Фритом на спор — ведь Эви действительно был самым быстрым, самым выносливым, самым-самым…
С кем только Фрит об заклад не бился! Даже с племянницей аютской принцессы! И выиграл! Он всегда выигрывал!
И, между прочим, в одиночку, без такого помощника, как Эви, торговое дело Фрит попросту не осилил бы. Это Эви стерег купленных, Эви водил их за собой и учил держаться гоголем перед покупателем, а когда Фрит никак решить не мог, стоит ли лошадка тех денег, Эви завсегда давал знак. Мол, «на вид хороша, а нрав гнилой»…
«А ведь поначалу-то не сказать было. Заморыш заморышем», — вздохнул Фрит и криво улыбнулся.
Когда Эви родился, кобыла не желала признавать сынка, даже морды к нему не поворачивала. А сам жеребенок уж до чего