задремать на ходу поезда.
Группа пугается. Время! Имела ли она право отнимать время у людей, чтобы создать себе жизнь, раз она не умеет пользоваться этой жизнью, раз она даже не в силах защитить людей от их душ?
Однако Париж: движение экипажей, лучи электрических фонарей; вибрация слов, звонков, осей; токи, исходящие от утомленных мускулов, по которым пробегают мурашки; беспорядочные движения ослабевшей плоти; искорки, потрескивающие вокруг потных аудиторий, – Париж подступает к подножию холма, проходит через парк и превращается на площадке в распыленное мышление группы. Чтобы познать свое беспокойство, чтобы получить меланхолическое сознание себя, уходящее в бесконечность более уверенно, чем поезда и чем вопль поездов, город поднимается туда, наверх, разбрызгаться в дыхания, расколоться на кусочки сердец и испытать радость давно желанного освобождения от жизни и иллюзию умирания.
Сквер Пармантье
В павильоне, окруженном черными рядами публики, играет военный оркестр. Это две концентрические жизни. Одна волною выливается из другой. Группа солдат, падая в бесформенную толпу сквера, встряхивает ее круговыми волнами, которые отвердевают, не изглаживаясь.
Черная группа счастлива; жизнь ее коротка, но ей не нужно ни работать, ни питаться. Она не знает, что такое фабрика, или контора, или усилие, которого требует от нас жизнь. Когда она рождается, ее элементы мягко складываются вместе, как зрелые плоды, скатывающиеся в одну и ту же ложбинку. Люди покушали, тело их заглушает всякого рода болезненные процессы, чтобы насладиться текущей по жилам кровью. И когда наступит вечерний час, и необходимо будет распасться, группа не будет испытывать горечи.
А до тех пор вселенная воспринимается ею лучше, чем многими другими группами. Познание доставляет большое удовольствие ее душе. Она слушает музыку. Каждый принадлежащий к ней человек схватывает ряд звуков, которые дают удовлетворение его ушам и приводят ему на память тысячу вещей из его прошлого. Но душа группы не чувствует того, что чувствуют эти люди. Пение инструментов не доходит до нее: то, что доходит до нее, не есть ни пение, ни шум, ни что-либо похожее на них. Пусть она вздрогнула при внезапном вступлении медных в ансамбль кларнетов и раздавшемся вдруг марше: она не слышала, но до ее сознания дошло, что в глубине ее какие-то силы вдруг располагаются в известном порядке; что после некоторого замешательства, после нескольких неуверенных движений, нескольких срывов, эти силы без труда находят средство согласоваться; что каждый индивидуум теряет свои особенные ритмы; что единый ритм с многочисленными, правильно расставленными зубьями проходит над всеми присутствующими и боронует их, разрыхляя глыбы и засыпая расщелины; что оболочки вокруг отдельных существ на несколько минут перестают исполнять свое назначение, не изолируют больше маленьких внутренних вихрей; что не взирая на эти перепонки, вся масса чувствует согласно и захватывается одним и тем же порывом.
От этого во всей группе возникает густое и массивное чувство. Она не знает, откуда приходит к ней это чувство. Ей сдается, что оно вспыхивает у нее не беспричинно, потому что кажется слишком резким и слишком чужеродным ее душе. Но, будучи лишена глаз, она не видит павильона и солдат, которые играют там, над толпою; поэтому она не говорит себе: 'Мое чувство объясняется действиями этих солдат'.
Затем звук медных обрывается. Люди отворачивают свои головы и с нежностью созерцают кусты и деревья. Группа не видит зелени; она чувствует расширение, кипение, нарастание интервалов, куски, более счастливые, чем целое; чувствует, как останавливается прилив, поглощаемый песком, подобно рекам пустыни; чувствует, как маленькие, бок о бок лежащие шарики взбухают, эластично прижимаются друг к другу и затем отталкиваются. Зелень листвы кажется ей контрастом звучания медных, играющих марш.
Группа твердо верит в реальность мира; она для нее более несомненна, чем для любого из людей; но она плохо сознает, что мир находится вне ее. У нее впечатление, что ее тело – 'все', но это 'все' простирается не очень далеко; 'все' мало-помалу рассеивается и где-то кончается. Существование ее тела наиболее напряженно в том месте, где, как ей кажется, лучше всего расположена ее душа, – там, где ряды стульев окружают звучащий павильон; в остальной части сквера – на расставленных повсюду складных стульях и окаймляющих сквер скамейках, тело ее существует менее напряженно; за пределами решеток она уже едва существует. Конечно, группа тождественна улице и улицам, потому что она 'все', но для центра группы улица является только смутным и мертвенным продолжением ее.
Таким образом вселенная и группа – одно и то же. Они – один и тот же свет, излучаемый неким светильником и постепенно ослабевающий; группа существует в одном смысле, мир – в другом: группа – начинаясь у самого пламени и теряясь в волнах полумрака; мир – отправляясь от первых проблесков света и заканчиваясь в самой яркой точке пламени.
IV
Омнибус
В ней свет, тишина и ожидание. Лучи желтые, как в бедной столовой; они не пытаются создать группу с помощью яркого света, отнимающего у душ их мглистый полумрак. Уже установилось мягкое равновесие, и лучи грозили бы нарушить его, забирая его в свои руки.
Контора погружена в меланхолию и в полусон. Она чувствует себя полной укрывшихся в ней вещей. Волнение города замело в нее сердца, легкие, съежившиеся, сероватые: шарики пыли под мебелью.
Контора есть лишь место отправления в короткие путешествия в качающихся и грохочущих колымагах. Она привал и место свиданий. Присевшая в уголку женщина ожидает прихода друга; а напротив – мужчина ждет женщину.
Вся контора ожидает, не произнося ни слова. Вся ее душа предвосхищает будущее. Вся ее душа – груз, который давит на стрелку часов, чтобы минуты, назло ей, не тянулись бесконечно. Контора дремлет, улегшись ничком на времени, как на ковре, на котором она разглядывает мельчайшие цветочки, считает один за другим волоски, – эти жесткие волоски, щекочущие и раздражающие ее.
Ей жарко. Ее томительное ожидание испытывает потребность немного вспотеть. Печка отягчает воздух. Те, что попадают сюда, мечтают не двигаться дальше, отказаться от всего и размякнуть здесь. Хорошо, если бы каждая скамейка превратилась мало-помалу в постель, и заперли бы двери на улицу.
У конторы нет ни центра, ни естественных движений; она лишь вздрагивает, когда контролер объявляет о прибытии омнибуса. Но, вздрогнув, она жалеет об этом и продолжает ожидать.
Очередь у омнибуса
Сначала это только линия тел, вытянувшаяся у края тротуара и столь же узенькая, как этот край. Все лица обращены к мостовой. Она ожидает с беспокойством. Но ее желание не всецело поглощает ее. Душа ее остается еще в достаточной степени свободной, чтобы мечтать. Это ряд смутных мыслей, в которых есть безропотность, оцепенение, некоторое презрение к слишком энергичной деятельности, вздох об окончательном, настоящем покое, более глубокое и более сосредоточенное сознание улицы, чем у толпы, находящейся в движении.
Омнибус подъезжает. Очередь в беспорядке спускается на мостовую, как срываемое ветром с кольев полотно палатки. Она скучивается и принимает форму фасолины. Ее вогнутость плотно приливает к задней части омнибуса и образует как бы банку. Внутренние движения видоизменяют эту кучку людей; прежде чем кондуктор вымолвил слово, она начинает организовываться соответственно гармонии чисел, которыми потрясают ее руки. У ее души есть несколько поясов, радостнее всего она у середины вогнутости; дальше, направо и налево, ее уверенность уменьшается и переходит, наконец, в уныние и раздраженность.
'Какой номер?'
Группа что-то бормочет. Человек выбирает несколько наугад цифру и начинает выкликать.
Группа сжимается, растет вверх, конвульсивно вздрагивает. Она хотела бы войти вся целиком в омнибус; она знает, однако, что она примет в нем другую форму и переменит душу.
Она уменьшается и, соответственно этому, опечаливается. О! Она не оплакивает части, отделяемые ею. Напротив, она боится продолжать свое существование, остаться выжимками в фильтре.
Она продолжает существовать; омнибус полон; Группа же, хотя и значительно уменьшилась, все же не целиком втянута им.
'Полн
Одну секунду она колеблется; затем отрывается от омнибуса с видом такого отчаяния, что прислушивается, не кричит ли она.
Продолжительность маленькой группы, молчащей в своей шумной раковине, измеряется каким- нибудь получасом, если брать ее как совокупность известного количества людей. Но она существует меньше; у нее нет времени создать свою собственную жизнь, еще никем не пережитую. Она рождается и