площади Дауканто… Так, стоп. Дауканто?! Нет, вы это серьезно?
Зачем я сюда приперся – отдельный интересный вопрос. Никаких дел поблизости у меня сегодня вроде бы нет, да и живу я совсем в другой стороне.
Ладно, зачем – дело десятое. Более актуальный вопрос: как? Елки, совершенно не помню. Вроде бы, вышел из книжной лавки на Пилимо и отправился в сторону вокзала, а потом… Что было потом?
Чтобы собраться с мыслями, достаю сигарету, вдыхаю горький дым, закрываю глаза, говорю себе: слушай, хватит придуриваться, все ты прекрасно помнишь, просто почему-то вбил себе в голову, будто воспоминания о дежурствах на линиях мира могут свести с ума, но по-моему, вот эти дурацкие провалы – был там, оказался здесь – сводят с ума гораздо эффективней. Причем в какую-то мрачную и унылую сторону, я туда точно не хочу.
Я берусь за серебряную линию, как за дружескую руку, – эй, помоги подняться, у меня совершенно нет сил. И тут же – не просто встаю с лавки, а натурально взлетаю. Но при этом остаюсь на земле.
Дежурство мое на сегодня закончено, но иногда за линии мира можно держаться просто так, для собственного удовольствия. По крайней мере, серебряная точно не против. Ей нравится вместе гулять.
–
Макс Фрай
Голова и лира плыли по Гебру
Kyrie
– Ars subtilior, – говорит Родриго, – в переводе с латыни «тонкое», «изысканное» искусство – это направление западноевропейской музыки, существовавшее примерно до двадцатых годов пятнадцатого века. Историки традиционно рассматривают его как переходный период от средневековой музыки к ренессансной.
И умолкает, пока Рената переводит его речь с английского на литовский.
Лекция, даже такая простенькая – самая тяжелая часть выступления. Родриго – не любитель говорить. И языки ему никогда не давались. Тот же английский – столько лет учил, а все еще чувствует себя неуверенно, когда приходится говорить длинными предложениями. А по-литовски, хоть и прожил здесь несколько лет, до сих пор знает всего несколько вежливых фраз: «добрый день», «большое спасибо», «хорошего вечера», «пожалуйста, счет» и все в таком роде. Этого, впрочем, достаточно. Когда тебе не о чем говорить с людьми, учить языки – напрасная трата времени. А лекции перед выступлениями неплохо бы целиком переложить на Ренату. Рассказывать ей, похоже, нравится даже больше, чем петь. Удивительно, но бывает и так.
Надеюсь, она останется с нами надолго, – думает Родриго.
Вообще-то обычно вокалисты в его ансамбле не задерживаются. Их можно понять.
С нами трудно, – думает Родриго. – Мало кто такое выдержит.
Он не то чтобы чересчур самокритичен, просто честен с собой. И очень хорошо знает, как обстоят дела.
– Многоголосные сочинения Ars subtilior, – говорит Родриго, – отличаются исключительной изысканностью нотации, ритма и гармонии и нередко рассматриваются как феномен музыкального маньеризма.
Едва дождавшись, пока умолкнет переводчица, он с нескрываемым облегчением добавляет:
– А теперь слушайте музыку.
Родриго вынимает из футляра продольную флейту, но прежде, чем поднести ее к губам, смотрит на Роджера – как он? В порядке?
Вроде в порядке. Хоть и выглядит сегодня как черт знает что. Вместо концертного костюма джинсы, серая сорочка и дурацкий пижонский куцый пиджак, шея замотана дешевой хлопковой шалью, отросшие волосы связаны на затылке узлом. Но все это делает его похожим не на проходимца, случайно затесавшегося в ансамбль, а на специально приглашенную звезду, высокомерно отказавшуюся соблюдать общие правила. Таков уж Роджер, ему все сходит с рук. Заявись он сюда, завернувшись в банную простыню, и публика будет недоумевать, почему все остальные музыканты одеты, как пугала, вместо того, чтобы взять пример с коллеги и явить взорам образец благородной простоты.
Впрочем, неважно. Главное, Роджер – здесь. И органетто при нем. Не забыл на том берегу Стикса, не пропил в одной из бесчисленных забегаловок, которые, можно не сомневаться, круглосуточно открыты теперь и в раю, и в аду, специально для его,