мое боковое зрение столь хорошо развито.
– А ты не жалел, что уехал? – спросила она сонно.
– Нет, – сипло ответил я, прокашлялся и повторил. – Нет. Никогда.
– А вот, говорят, ностальгия… Березки…
– Ностальгию придумали белые офицеры, чтоб в парижских кабаках за водку не платить. А березы и в Вермонте растут. Нет. Никогда.
Она хмыкнула, повернула голову ко мне, провела ладонью по скользкому животу. В бане стало совсем темно, теперь ее тело казалось отлитым из тусклой меди.
– Человек всегда тоскует о чем-то… – Я чуть приподнял колено, целомудренно прикрывая гениталии – вот уж не ожидал от себя подобного пуританства. – О друзьях, родных, о местах, где был счастлив. О…
Я чуть было не сказал про молодость, но успел вовремя заткнуться, поняв, что говорю банальности, от которых меня самого тошнит. Зина снова перевернулась на живот.
– Ты знаешь… – Она поправила под собой полотенце, выставив умирающему за окном серому закату свою крепкую попку. – Знаешь, почти все, что я делаю в этой жизни, я делаю назло кому-то. Учителям, родителям… Странно, да? Моя мать вечно опаздывает, так я всегда прихожу даже раньше. И каждый раз это как маленькая победа. Или мой папаша…
Она вдруг замолчала, точно ей стало лень говорить. Наверное, ей действительно стало скучно рассказывать о своих родителях.
Мы замолчали.
Потом, совсем не к месту, я вспомнил историю семилетней давности: я катался на велосипеде в парке. Стараясь не раздавить резвую болонку, бросившуюся мне под колеса, я влетел в дерево. Очнулся в больничной палате. Кусок жизни неопределенной протяженности отсутствовал полностью. Часы на стене показывали десять сорок пять, в приоткрытую дверь я видел коридор – горчичного цвета стену и бурый линолеум на полу. Звуков не было, только какой-то настырный зуд, точно рядом работал электромотор. Еще кто-то устало стонал, приглушенно, как сквозь подушку. Мне стало жутко…
– И? – спросила Зина, прервав долгую паузу.
– Мне стало жутко… До мурашек. Там, в этой чертовой палате, я понял, насколько мы все одиноки. Все! Все и каждый из нас! Если бы я отдал концы, то никто даже не обратил бы внимания. Никто! Лежа на больничной койке, я был уверен, что в этом здании, может, за соседней стенкой, кто-то испускает последний вздох. Кто-то умирает прямо сейчас, умирает рядом со мной. И я понял, как ему сейчас там страшно. Страшно и одиноко… Господи…
Я поперхнулся. Зина повернула голову, в потемках лица было не разглядеть, но мне показалось, что она плачет.
– Я встал, отодрал какие-то провода, приклеенные к моей груди. Вышел в коридор, там никого не было. Добрел до соседней палаты, открыл дверь. Одна кровать была пустая, на другой под капельницей лежала старая негритянка. «Мартин, это ты?» – спросила она. Я сел на край койки, взял ее руку в свою…
В горле снова стоял комок, я засмеялся, чтобы не всхлипнуть.
– Господи, сколько ужаса было в ее руке, сколько одиночества и страха! Господи…
Мне стало совсем тошно. Говорить я тоже не мог.
Уже не стесняясь, я неуклюже сполз с полки на пол.
– Жара дикая, – буркнул. – Я в душ.
До упора выкрутив оба крана, я подставил лицо колючим струям. Наверное, я плакал: я был изрядно пьян, мне до чертей стало жаль свою бестолковую жизнь, увы, почти прошедшую – остатки ее не вызывали особого любопытства даже у меня. Еще обиднее было за Зину, за сына. Сжав зубы, я кулаком двинул по кафелю, от боли у меня побелело в глазах. Из разбитых костяшек закапала кровь, розовые цветы распускались акварельными кляксами у моих ног, вспыхивали, линяли и уносились в сток.
21
Стреляли где-то совсем рядом. Я скатился с дивана и метнулся к окну, осторожно раздвинул занавеску. За стеклом чернела ночь, вдали желтел безобидный конус тусклого фонаря. Сердце гулко колотилось в ребра. Я, раскрыв рот, несколько раз глубоко вдохнул.