Я так долго сюда не ходила, что теперь мне хотелось быть только здесь.
Дверь оказалась заперта – папа уехал в аэропорт встречать Томаса. Я не сразу справилась с ключом. В магазине было темно и тихо, зато запах ударил меня с размаху: бумага, старое дерево, трубочный табак и пыльные ковры. Дом.
Оставив дверь открытой, я, не включая свет, ощупью пошла между узкими стеллажами в маленькую, выложенную книгами пещеру. Лабиринт коридоров из стеллажей расходился во всех направлениях. Коробки, которые я собирала вчера вечером, составлены в углу, рядом с письменным столом, за которым возвышалось гигантское кресло Грея.
Я забралась в кресло – нога пульсировала болью – и попыталась не слушать назойливо-громкое неровное тиканье напольных часов, которые Грей отказывался отдать в починку. Я обыскивала стол, высматривая в полумраке аптечку. Верхний ящик был набит мелкими бумажками – ворох напомнил мне полевые цветы в канаве. Пошерудив в квитанциях и формах заказов, я нашла плитки шоколада, эфирные масла, жестянку с табаком и полупустой пузырек коричневого стекла. Очередное народное средство Грея – дед безгранично верил в гинкго билобу, зверобой продырявленный и примулу вечернюю. Я вытряхнула две пилюли и проглотила, не запивая, с трудом справившись с комком в горле.
Все болело. Ободранная о гравий нога выглядела ужасно – струпья сойдут лишь через много дней. В детстве, когда я падала, дед спешил заклеить ранку пластырем и поцеловать, чтобы быстрее зажило.
Я уронила голову на бархатную спинку, вдыхая запах Грея и едва сдерживаясь. Папа оставил магазин таким же, как он был, – пыльным и беспорядочным, святыней управленческой политики Грея («Я хранитель книг, а не счетовод!»). Гигантское кресло деда, в котором я совсем крошечная, стол, за которым он иногда писал свои дневники, дурацкие сломанные часы со своим «тик-так… тики- так… тики-тики-так». Навернулись слезы, и я уже ничего не видела. Покрытый пятнами бархат расплылся, как на экране ненастроенного телевизора, в бесцветную рябь – такую же я видела на улице перед тем, как грохнуться с велосипеда.
Тик-так.
Так-так.
– …что случилось? Готти! Готти, открой глаза!
Папин голос прорезал темноту. Веки оказались неподъемно тяжелыми, будто приржавели. Я, должно быть, заснула и увидела сон о нас с Томасом, но в другой день, не в тот, когда он уехал…
Когда я открыла глаза, сон поблек и исчез. Я моргнула. Передо мной стоял папа.
– Я заснула. Уй-я… и с велосипеда навернулась, – сказала я в бархатное «ухо» кресла, показав свой бок.
Папа шумно втянул носом воздух – слишком шумно для оцарапанной ноги. Он не переносит вида крови и вздрагивает, стоит нам с Недом порезаться бумагой. Как он пережил мамину смерть, если там была кровь? Он тоже исчезал в тоннелях времени, ища ее?
Додумать я не успела: мысли разлетались, как осенние листья.
– Это
Я кое-как села прямее, передернувшись от ожидания ватных тампонов и щипания перекиси водорода. Тактильная память детских порезов и царапин разбудила меня настолько, что я улыбнулась папе, убеждая, что со мной все в порядке.
– Хорошо, – улыбнулся он. – Машина на берегу, я сейчас за ней схожу, жди здесь.
– Ладно.
– Побудь с ней, – услышала я, когда папа отвернулся, и потихоньку закрыла глаза, зарывшись в бархатную спинку. Это Млечный Путь. С кем еще с ней, сонно подумала я. Она – это я.
Удаляющиеся шаги, звук захлопнувшейся двери. Папа ушел. А может, и нет: он рядом, держит меня за руку. Зачем он по ней похлопывает?