В душе опять полыхнули страх и боль, но сильнее всего хлестнула обида. Как тогда, в первый раз…
Воинская наука, которой потчевал их Гребень, давалась Фаддею легко. Меч словно сам к руке прирастал, едва он брался за рукоять. И седло под задницей жестким не казалось, и пешие переходы на многие версты только добавляли задора. Все к душе ложилось. Одно никак одолеть не получалось – своеволие… Даже не само своеволие, а что-то, что не давало вот так безоговорочно подчиниться старому рубаке.
Бегать наравне с отроками тот уже не мог, в тенечке сидел и все больше новиков ставил на присмотр. Казалось, не осталось сил у старика, нечего, стало быть, ему и предъявить, кроме возраста и седин. Мало ли чего там в прошлом было. И у них самих будет не меньше! Так что хоть и выказывал уважение, как отроку перед старшими положено, но не более – восторженного трепета, как все прочие, перед старым воином Фаддей первое время не испытывал. Вот и дернул его как-то черт поперек слова Гребня встать. Оплеуха вышла у старика такая, что потом Фаддей полдня ходил, покачиваясь, все казалось, сейчас земля опять к небу завернется. Уже вечером, после отбоя старый воин подозвал к себе неслуха.
– Знаешь, что со щенком в волчьей стае случается, ежели тот до времени хвост из-под брюха выпростает? Вожак таких смертью наказывает. Однако люди не волки, потому новик, коли в учении, подобно твоему, взбрыкнул, так навеки пояса воинского лишился бы. Но и ты не девка за рукоделием, а ученик воинский. Стало быть, поутру за ослушание наказание плетью примешь, а потом к отцу домой отправишься. Седмицу тебе на раздумья даю. Чего надумаешь, то и твое будет. Все понял?
Ничего тогда Фаддей не понял. Напугался, конечно, здорово, но только из-за того, что сообразил: из ученичества выгнать могут, значит, и воином потом ему не стать, а чего следовало понять – даже в голове не зашевелилось.
И плеть принял, не поморщившись, и дорогу в седле после порки претерпел. Родителю все обсказал, как было, ни слова лишнего не добавил. А вот отец… Фаддей, конечно, всего ожидал и к любому наказанию готовился, но не к тому, что случилось. Батюшка его за розгами или там плетью и не потянулся, выслушал сына с каменным лицом и вдруг до земли поклонился. Велел поклон этот до старого Гребня донести и благодарить того за науку, и еще прощения просить за позор. И вот это уже напугало Фаддея по- настоящему. Это его-то отец, лучший в сотне копейщик и наездник, отродясь ни перед кем шапку не ломавший, вдруг поклоны кладет и прощения просит? И через него, сопляка, такое передать не стыдится? Но самым страшным оказалось последовавшее за тем угрюмое молчание отца. Не скупившийся обычно на подзатыльники и затрещины, на этот раз он просто сидел, опустив голову, словно потерянный.
– Тять… а почему… – начал, не выдержав долгого молчания, Фаддей.
– Почему не сам к Гребню иду? – отец и тут не рассердился, но говорил, как будто через силу, не поднимая головы. Уж лучше бы рявкнул и вожжами поперек морды отходил. – А как я ему на глаза явлюсь? За тебя весь наш род теперь перед ним повинен… – вздохнул тяжко и вдруг добавил: – Ты вот чего… Коли за седьмицу ничего не удумаешь – торбу в дорогу собирай. Нам с тобой тогда все одно в Ратном места не станет.
Фаддей словно в зимнее болото провалился, так обдали его холодом воспоминания. Пожалуй, ничего страшней в его жизни не случалось, даже в бою такого не испытывал – хватило той седмицы на всю жизнь. И ведь обуздал тогда старый вояка его гордыню и дурость. Если бы не он, пас бы сейчас свиней у кого-нибудь в холопах Фаддей, немолодой и все такой же глупый. И будь сейчас жив старый Гребень, глядишь, нашел бы слова, окоротил бы, утихомирил, а то и по уху опять бы съездил или плетью вытянул – ему можно. Уж точно тогда бы Чума такой дурости не натворил. Хорошо, Зверюга пришлая нашлась, а то бы…
И тут Фаддея как дубиной по макушке огрели: