Но Есенин не сдавался, он не скрывал своего огорчения моим 'разъяснением' и продолжал:
– Но как могут глаза быть хитрыми, если сам человек не хитер?
– Значит, я неправильно выразился. Не хитрые, а кажущиеся хитрыми.
– Нет, нет, – не унимался Есенин, – вот ты хитришь со мной. Назвал хитрым, а теперь бьешь отбой.
– Можно подумать, что ты цепляешься за хитрость, как за высшую добродетель.
– Нет, нет, ты мне отвечай на вопрос: я хитрый? Да?
– Нет, ты совсем не хитрый. Но хочешь казаться хитрым.
– Значит, я все же хитрый, раз хочу быть хитрым.
– Самый хитрый человек – это тот, о хитрости которого никто не подозревает. Хитер тот, о хитрости которого узнают только после его смерти, а какая же это хитрость, если о ней все знают при жизни?
Есенин слушал меня внимательно. Над последней фразой он задумался. Потом, тряхнув головой, засмеялся:
– Ты думаешь одно, а говоришь о другом. Сам знаешь, что таких хитрецов не существует. Шила в мешке не утаишь.
Увы! Ямы и провалы существуют не только на лесных тропах и на целине, но и в памяти. Я совершенно не помню, как оборвалась пестрая лента встреч в подвале 'Лампы Аладдина'. ‹…›
Вновь встретился я с Есениным уже после того, как он вышел из 'царскосельского плена'. Это было недели через две после февральской революции. Был снежный и ветреный день. Вдали от центра города, на углу двух пересекающихся улиц, я неожиданно встретил Есенина с тремя, как они себя именовали, 'крестьянскими поэтами': Николаем Клюевым, Петром Орешиным и Сергеем Клычковым. Они шли вразвалку и, несмотря на густо валивший снег, в пальто нараспашку, в каком-то особенном возбуждении, размахивая руками, похожие на возвращающихся с гулянки деревенских парней.
Сначала я думал, они пьяны, но после первых же слов убедился, что возбуждение это носит иной характер. Первым ко мне подошел Орешин. Лицо его было темным и злобным. Я его никогда таким не видел.
– Что, не нравится тебе, что ли?
Клюев, с которым у нас были дружеские отношения, добавил:
– Наше времечко пришло.
Не понимая, в чем дело, я взглянул на Есенина, стоявшего в стороне. Он подошел и стал около меня. Глаза его щурились и улыбались. Однако он не останавливал ни Клюева, ни Орешина, ни злобно одобрявшего их нападки Клычкова. Он только незаметно для них просунул свою руку в карман моей шубы и крепко сжал мои пальцы, продолжая хитро улыбаться.
Мы простояли несколько секунд, потоптавшись на месте, и молча разошлись в разные стороны 4.
Через несколько дней я встретил Есенина одного и спросил, что означал тот 'маскарад', как я мысленно окрестил недавнюю встречу. Есенин махнул рукой и засмеялся.
– А ты испугался?
– Да, испугался, но только за тебя!
Есенин лукаво улыбнулся.
– Ишь как поворачиваешь дело.
– Тут нечего поворачивать, – ответил я. – Меня испугало то, что тебя как будто подменили.
– Не обращай внимания. Это все Клюев. Он внушил нам, что теперь настало 'крестьянское царство' и что с дворянчиками нам не по пути. Видишь ли, это он всех городских поэтов называет дворянчиками.
– Уж не мнит ли он себя новым Пугачевым?
– Кто его знает, у него все так перекручено, что сам черт ногу сломит. А Клычков и Орешин просто дурака валяли.
Прошло месяца три. Как-то мы шли с Есениным по Большому проспекту Петроградской стороны. Указывая глазами на огромные красивые афиши, возвещавшие о моей лекции в цирке 'Модерн', он подмигнул мне и сказал: 'Сознайся, тебе ведь нравится, когда твое имя… раскатывается по городу?'
Я грустно посмотрел на Есенина, как бы говоря: если друзья не понимают, тогда что уж скажут враги?
Он сжал мою руку:
– Не сердись, ведь я пошутил.
После небольшой паузы добавил, опять заулыбавшись:
– А знаешь, все-таки это приятно. Но ведь в этом нет ничего дурного. Каждый из нас утверждает себя, без этого нельзя. Афиша ведь – это то же самое, если бы ты размножился и из одного получилось двести или… сколько там афиш бывает? Триста или больше?
Спустя некоторое время я поделился с ним моими огорчениями, что мои друзья и знакомые отшатываются от меня за то, что я иду за большевиками. Вот, например. Владимир Гордин, редактор журнала 'Вершины', любивший меня искренне и часто печатавший мои рассказы, подошел ко мне недавно на лекции и сказал: 'Так вот вы какой оказались? Одумайтесь, иначе погибнете!'
– А ты плюнь на него. Что тебе, детей с ним крестить, что ли? Я сам бы читал лекции, если бы умел. Да вот не умею. Стихи могу, а лекции – нет.
– Да ты не пробовал, – сказал я.
– Нет, нет, – ответил Есенин с некоторой даже досадой, – у меня все равно ничего не получится, людей насмешу, да и только. А вот стихи буду читать перед народом.
Вдруг он громко рассмеялся:
– Вот Клюева вспомнил. Жаловался он мне, что народ его не понимает. Сам-де я из народа, а народ-то меня не понимает. А я ему на это: да ведь стихи-то твои ладаном пропахли. Больно часто ты таскал их по разным 'церковным салонам'.
– А он?
– Обозлился на меня страшно.
В другой раз Есенин рассказал мне о своей встрече с Георгием Ивановым:
– На улице. Подошел ко мне первый. 'Здравствуйте, Есенин'. Губы поджал и прокартавил: 'Слышали, ваш друг Ивнев записался в большевики? Ну что же, смена вех. Вчера футурист, сегодня – коммунист. Даже рифма получается. Правда, плохая, но все же рифма…' Язвит, бесится. Я ему отвечаю: 'Знаете что, Георгий Иванов, упаковывайте чемоданы и катитесь к чертовой матери'. И тут вспомнил слова Клюева и ляпнул: 'Ваше времечко прошло, теперь наше времечко настало!' Он все принял за чистую монету и отскочил от меня, как ошпаренный кот. ‹…›
В самом начале марта 1918 года Москва была объявлена столицей нашего государства. Нарком по просвещению А. В. Луначарский назначил меня своим секретарем-корреспондентом в Москву, куда я и выехал 7 марта. Одновременно редакция газеты 'Известия', в которой я сотрудничал, поручила мне быть ее корреспондентом в Москве.
Таким образом, петербургский период моей жизни закончился, но встречи с Есениным возобновились, точно не вспомню, через сколько месяцев, но, во всяком случае, очень скоро: Есенин оказался тоже в Москве. ‹…›
Вскоре по приезде в Москву я познакомился с Анатолием Мариенгофом (он работал тогда в издательстве ВЦИК техническим секретарем К. С. Еремеева).
Я часто бывал в издательстве, так как знал Еремеева еще по Петербургу: в 1912 году он был членом редколлегии газеты 'Звезда', в которой печатались мои стихотворения.
Бывая у Еремеева, я познакомился ближе с Мариенгофом и узнал от него, что он 'тоже пишет стихи'. Не помню, как познакомились с Есениным Мариенгоф и Шершеневич, но к 1919 году уже наметилось наше общее сближение, приведшее к опубликованию 'Манифеста имажинистов' 5. Если бы в то время мы были знакомы с творчеством великого азербайджанского поэта Низами, то мы назвали бы себя не имажинистами, а 'низамистами', ибо его красочные и яркие образы были гораздо сложнее и дерзновеннее наших.