если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других 13.
– Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?
– Думаю.
– Боишься?
– Не слишком.
– Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?
– Ничего.
– Заладила сорока Якова! 'Ничего, ничего!' Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений? Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм… А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в 'Гостиницу' идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!…
– Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!
– Та-а-ак…
Он медленно поворачивается ко мне.
– Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?
– Запомню.
– Ну так вот! Галя – мой друг! Больше, чем друг! Галя – мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?
– Аминь.
В этот вечер наше внимание привлекла к себе 'Ленинградская пивная' на Тверской. Есенину было приятно, что она – Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит – согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы – вошли.
Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.
Я перегнулся к Есенину.
– У него под плащом шпага!
– Карлос! – подтвердил Есенин. – Или нет. Камоэнс! Он очень худ.
– А может быть – черт?
– Может быть, и черт! Скорей всего!
– Нет! Скорей всего – бывший учитель Коммерческого училища.
– И то верно! Тише…
Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.
– Куда?
– В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии – Ермаковка.
– А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!
– На этот счет будьте спокойны! Меня знают.
И мы поехали.
Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним – Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.
Сначала мужчины. Они – умны, ироничны, воспитанны. Приветливы в меру. Спокойно, как профессионалы, говорят о своем деле. К одному из них, мальчику лет четырнадцати, Казин пристает с просьбой показать свое искусство. Мальчишка скалит белые зубы и отказывается. Есенин читает им 'Москву кабацкую'. Им нравится, но они не потрясены. Когда мы собираемся уходить, тот же мальчишка подходит к Казину и возвращает ему бумажник, платок, карандаш. Он вытащил их во время чтения.
Переходим к женщинам. Здесь совсем другое. На всех лицах – водка и кокаин. Это уже не жилище, а кладбище человеческого горя. Обычна – истерика. На некоторое время выхожу в коридор. Возвращаюсь, услышав голос Есенина. Встав между койками, он читает стихи.
Какой-то женский голос визжит:
– Молча-а-ать! Идите к такой-то матери вместе со своими артистами!
Остальные шикают и водворяют молчание.
Есенин читает.
Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно.
Он потрясен и горд.
Когда мы выходим в коридор, он берет меня за руку и дрожащими губами шепчет:
– Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри! Она – плакала! Ей-богу, плакала!
Снова мужчины.
Мы начинаем прощаться.
Один из них подходит к нашим дамам и, с сожалением глядя на их испорченные туфли (был дождь), говорит:
– До чего вам хотелось познакомиться с нами! Вот и туфельки испортили! Ну, ничего! Вы дайте мне ваш адрес, и я вам на дом доставлю новые!
Тягостное молчание.
– Может быть, вам неудобно, чтобы я приходил лично? Так вы будьте спокойны! Я с посыльным пришлю!
У самых выходных дверей мы встречаем женщину, что плакала, слушая Есенина.
Он подходит к ней и что-то ей говорит.
Она молчит.
Он говорит громче.
Она не отвечает.
Он кричит.
Та же игра.
Тогда он обращается к остальным.
Остальные подходят и охотно разъясняют:
– Она глухая!
Стоит ли говорить, что на следующий день наш вожатый оказался совсем не учителем, а одним из ответственных работников МУРа? 14