Он добавил, уходя из комнаты, – впрочем, его слова мало что разъяснили:
– Воевать – так не горевать. А начал горевать, уж лучше не воевать!
Писатели ушли. Дождик по-прежнему моросил нежно и мерцающе. Я стоял возле длинного некрашеного стола в прихожей. Большие листы серой бумаги с отпечатками донышков стаканов покрывали стол. Ваза с сахаром опустела, пакетики чая тоже пусты и брошены под стол, но бутербродов осталось еще много, и они пахнут теперь чуть суховато. Сторож Матвей дремал в старинном оборванном кресле, и у него было торжественно ласковое выражение лица. Перед ним белая разграфленная бумага: список приглашенных писателей. Против каждого 'птичка'. Нет ни одной фамилии без птички.
И глядя на этот список, я понял, что я встретился сегодня ни больше ни меньше как со всей великой советской литературой.
А. Л. МИКЛАШЕВСКАЯ
Сложное это было время, бурное, противоречивое… Во всех концах Москвы – в клубах, в кафе, в театрах – выступали поэты, писатели, художники, режиссеры самых разнообразных направлений. Устраивались бесчисленные диспуты. Было в них много и надуманного и нездорового.
Сложная была жизнь и у Сергея Есенина – и творческая и личная. Все навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового. И тоже и бурлило и кипело.
Познакомила меня с Есениным актриса Московского Камерного театра Анна Борисовна Никритина, жена известного в то время имажиниста Анатолия Мариенгофа. Мы встретили поэта на улице Горького (тогда Тверской). Он шел быстро, бледный, сосредоточенный… Сказал: 'Иду мыть голову. Вызывают в Кремль'. У него были красивые волосы – пышные, золотые… На меня он почти не взглянул.
Это было в конце лета 1923 года, вскоре после его возвращения из поездки за границу с Дункан.
С Никритиной мы работали в Московском Камерном театре. Нас еще больше объединило то, что мы обе не поехали с театром за границу: она потому, что Таиров не согласился взять визу и на Мариенгофа, я из-за сына.
С Никритиной мы были дружны и связаны новой работой. У них-то по-настоящему я и встретилась с Есениным. Он жил в этой же квартире.
В один из вечеров Есенин повез меня в мастерскую Коненкова. Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему, как ребенок. Трогал руками дома, деревья… Уверял, что все, даже небо и луна, другие, чем там, У них. Рассказывал, как ему трудно было за границей.
И вот, наконец, он все-таки удрал! Он – в Москве.
Целый месяц мы встречались ежедневно. Очень много бродили по Москве, ездили за город и там подолгу гуляли. Была ранняя золотая осень. Под ногами шуршали желтые листья…
– Я с вами, как гимназист… – тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов 'Стойло Пегаса' на Тверской, сидели вдвоем, тихо разговаривали. Есенин трезвый был очень застенчив. На людях он почти никогда не ел. Прятал руки, они казались ему некрасивыми.
Много говорилось о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намека на грубость.
Все непонятнее казалась мне дружба Сергея Есенина с Анатолием Мариенгофом. Такие они были разные.
– Анатолий все сделал, чтобы поссорить меня с Райх (жена Есенина). Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат: 'Ты еще ватные наушники надень'. Развел меня с Райх, а сам женился и оставил меня одного… – жаловался Сергей.
Очень не нравились мне и многие другие 'друзья', окружавшие его. Они постоянно твердили ему, что его стихи, его лирика никому не нужны. Прекрасная поэма 'Анна Снегина' вызывала у них иронические замечания: 'Еще понюшку туда – и совсем Пушкин!' Они знали, что Есенину больно думать, что его стихи не нужны. И 'друзья' наперебой старались усилить эту боль.
'Друзей' устраивали легендарные скандалы Есенина. Эти скандалы привлекали любопытных в кафе и увеличивали доходы.
Трезвый Есенин им был не нужен. Когда он пил, вокруг него все пили и ели на его деньги.
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана 'Медведь' Мариенгоф, Никритина, Есенин и я.
Он был какой-то притихший, задумчивый…
– Я буду писать вам стихи.
Мариенгоф смеялся:
– Такие же, как Дункан?
– Нет, ей я буду писать нежные…
Первые стихи, посвященные мне, были напечатаны в 'Красной ниве':
Есенин позвонил мне и с журналом ждал меня в кафе.
Я опоздала на час, задержалась на работе. Когда я пришла, он впервые при мне был нетрезв. И впервые при мне был скандал.
Есенин торжественно подал мне журнал. Мы сели. За соседним столом что-то громко сказали по поводу нас. Поэт вскочил. Человек в кожаной куртке схватился за наган. К удовольствию окружающих, начался скандал…
Казалось, с каждым выкриком Есенин все больше пьянел. Вдруг появилась сестра его Катя. Мы обе взяли его за руки. Он посмотрел нам в глаза и улыбнулся. Мы увезли его и уложили в постель. Я была очень расстроена. Да что там! Есенин спал, а я сидела над ним и плакала. Мариенгоф 'утешал' меня:
– Эх вы, гимназистка! Вообразили, что сможете его переделать! Это ему не нужно!
Я понимала, что переделывать его не нужно! Просто надо помочь ему быть самим собой. Я не могла этого сделать. Слишком много времени приходилось тратить, чтобы заработать на жизнь моего семейства.
О моих затруднениях Есенин ничего не знал. Я зарабатывала концертами.
Мы продолжали встречаться, но уже не каждый день. Начались репетиции в театре 'Острые углы'.
Чаще всего встречались в кафе, каждое новое стихотворение он тихо читал мне.
В стихотворении 'Ты такая ж простая, как все…' больше всего самому Есенину нравились строчки:
Он радостно повторял их.
Как-то сидели Есенин, я и С. Клычков. Есенин читал только что напечатанные стихи: