бабушку, вытиравшую фартуком руки, – кроме нее, никого не было.
Есенин был не один, с ним была девушка с толстой темной косой.
– Познакомьтесь, моя жена, – сказал он Анне Ивановне с некоторым вызовом.
– Да ну, – заулыбалась бабушка, – очень приятно…
Отец тут же ушел, он был в состоянии, когда ему было совершенно не до нас. Может, он приходил в тот самый день, когда зарегистрировал свой брак с Софьей Андреевной Толстой?
В декабре он пришел к нам через два дня после своего ухода из клиники, в тот самый вечер, когда поезд вот-вот должен был увезти его в Ленинград. Спустя неделю, спустя месяцы и даже годы родные и знакомые несчетное число раз расспрашивали меня, как он тогда выглядел и что говорил, потому и кажется, что это было вчера.
В тот вечер все куда-то ушли, с нами оставалась одна Ольга Георгиевна. В квартире был полумрак, в глубине детской горела лишь настольная лампа, Ольга Георгиевна лечила брату синим светом следы диатеза на руках. В комнате был еще десятилетний сын одного из работников театра, Коля Буторин, он часто приходил к нам из общежития – поиграть. Я сидела в 'карете' из опрокинутых стульев и изображала барыню. Коля, угрожая пистолетом, 'грабил' меня. Среди наших игрушек был самый настоящий наган. Через тридцать лет я встретила Колю Буторина в Ташкенте, и мы снова с ним все припомнили.
На звонок побежал открывать Коля и вернулся испуганный:
– Пришел какой-то дядька, во-от в такой шапке.
Вошедший уже стоял в дверях детской, за его спиной.
Коля видел Есенина раньше и был в том возрасте, когда это имя уже что-то ему говорило. Но он не узнал его. Взрослый человек – наша бонна – тоже его не узнала при тусклом свете, в громоздкой зимней одежде. К тому же все мы давно его не видели. Но главное было в том, что болезнь сильно изменила его лицо. Ольга Георгиевна поднялась навстречу, как взъерошенная клушка:
– Что вам здесь нужно? Кто вы такой?
Есенин прищурился. С этой женщиной он не мог говорить серьезно и не сказал: 'Как же это вы меня не узнали?'
– Я пришел к своей дочери.
– Здесь нет никакой вашей дочери!
Наконец я его узнала по смеющимся глазам и сама засмеялась. Тогда и Ольга Георгиевна вгляделась в него, успокоилась и вернулась к своему занятию.
Он объяснил, что уезжает в Ленинград, что поехал уже было на вокзал, но вспомнил, что ему надо проститься со своими детьми.
– Мне надо с тобой поговорить, – сказал он и сел, не раздеваясь, прямо на пол, на низенькую ступеньку в дверях. Я прислонилась к противоположному косяку. Мне стало страшно, и я почти не помню, что он говорил, к тому же его слова казались какими-то лишними, например, он спросил: 'Знаешь ли ты, кто я тебе?'
Я думала об одном – он уезжает и поднимется сейчас, чтобы попрощаться, а я убегу туда – в темную дверь кабинета.
И вот я бросилась в темноту. Он быстро меня догнал, схватил, но тут же отпустил и очень осторожно поцеловал руку. Потом пошел проститься с Костей.
Дверь захлопнулась. Я села в свою 'карету', Коля схватил пистолет…
В гробу у отца было снова совершенно другое лицо.
Мать считала, что, если бы Есенин в эти дни не оставался один, трагедии могло не быть. Поэтому горе ее было безудержным и безутешным и 'дырка в сердце', как она говорила, с годами не затягивалась…
К. С. ЕСЕНИН
Вечера, посвященные памяти С. А. Есенина – моего отца, начиная с 1950 года проходят регулярно, каждые пять лет.
Первый такой вечер, совсем для 'узкого круга', состоялся в московском Доме литераторов, на улице Воровского. Теперь, спустя годы, ярче других в памяти выступление чтеца Н. Ф. Першина. Тогда была жива Татьяна Федоровна – мать Сергея Александровича, моя бабушка. Во время концерта она сидела в первом ряду, и Першин нашел, может быть, еще до начала вечера, удачную мизансцену. В темном зале прожектора выхватили в партере черный платок Татьяны Федоровны, а над ней в сумраке стояла тень Першина. Стихи 'Письмо матери' прозвучали тогда как-то удивительно мягко.
Может быть, это только мое впечатление…
Потом на юбилейных вечерах выступали П. И. Чагин, А. Л. Миклашевская, К. Л. Зелинский, мои тетки – Катя и Шура.
Я раньше старался не выступать. Хотя часто, особенно на 'локальных' вечерах в некоторых клубах, институтах, меня об этом довольно энергично просили.
По существу, у меня нет воспоминаний. Последний раз отец навестил нас с сестрой Татьяной за четыре дня до своей смерти, а мне тогда было неполных шесть лет. А что может рассказать даже о самых ярких впечатлениях человек четырех-, пяти-, пусть шестилетнего возраста? Конечно, это не воспоминания, а только что-то вроде 'туманных картин' 'волшебного фонаря', также оставшегося где-то в детстве.
Но в последние годы, когда родных, друзей и знакомых, выступающих на вечерах, почти не осталось – время ведь вещь неумолимая, – я как-то от общих слов, которые мне все же приходилось говорить по просьбе слушателей, перешел к рассказу об этих 'туманных картинах'.
Их совсем немного…
Самое первое, что сохранила память, – это приход отца весной 192…, а вот какого точно – не знаю, года. Солнечный день, мы с сестрой Таней самозабвенно бегаем по зеленому двору нашего дома. Теперь этого дома нет. Его снесли в 50-х годах. Тогда в белом, купеческого 'покроя' здании располагались ГЭКТЕМАС (Государственные экспериментальные театральные мастерские), позднее – училище Театра имени народного артиста республики В. Э. Мейерхольда, второго мужа нашей матери – Зинаиды Николаевны Райх.
Вдруг во дворе появились нарядные, 'по-заграничному' одетые мужчина и женщина. Мужчина – светловолосый, в сером костюме. Это был Есенин. С кем? Не знаю. Нас с сестрой повели наверх, в квартиру. Еще бы: первое, после долгого перерыва свидание с отцом! Но для нас это был, однако, незнакомый 'дяденька'. И только подталкивания разных соседок, нянь, наших и чужих, как-то зафиксировали внимание – 'папа'. Самое же слово было еще почти непонятно. В роли 'папы' выступал досель Всеволод Эмильевич Мейерхольд, хотя воспитывали нас смело, тайн рождения не скрывали, и мы знали, что Мейерхольд – 'папа второй', ненастоящий, а 'первый папа' был для нас незримой личностью, имя его изредка произносилось взрослыми в разговорах.
Есенин сел с нами за прямоугольный детский столик, говорил он, обращаясь по большей части к Тане. После первых слов, что давно забыты, он начал расспрашивать о том, в какие игры играем, что за книжки читаем. Увидев на столе какие-то детские тоненькие книжицы, почти всерьез рассердился.
– А мои стихи читаете?
Помню общую нашу с сестрой растерянность. И наставительное замечание отца:
– Вы должны читать и знать мои стихи…
Потом, когда появились обращенные к детям стихи 'Сказка о пастушонке Пете', помню слова матери о том, что рождение их связано именно с этим посещением отца, который приревновал своих детей к каким-то чужим, не понравившимся ему стихам. Да, наверно, это было так.
Когда он ушел, толпившиеся внизу соседки срочно принялись выяснять, что он принес нам в подарок. Однако подарков, к общему негодованию, не было. А тем, кто особенно возмущался, мать дала