Нет, не стоит дожидаться, пока к нему приставят компаньонов, охраняющих Мэйнфорда от него же самого. Надо успеть раньше, до того, как его безумие или проклятие – так ли важно? – станет слишком заметным.
– Тогда-то я и увлекся историей рода Альваро. Искал. Покупал старые книги, дневники… я даже приобрел плетения масеуалле, а с ними и старика-хранителя, который не побоялся бежать из Атцлана. Вот он-то и рассказал кое-что любопытное…
Лестница закончилась.
Не было ни двери, оббитой железом, ни сотни запоров, но лишь комнатушка с низким потолком. Мэйнфорду и то пришлось согнуться.
– Масеуалле были сотворены из божественной крови, смешанной с пеплом первых людей, грязью мира и прочим дерьмом.
В нем не было ни толики почтительности к малым народностям, отстоявшим право на собственную жизнь и веру, пусть и в пределах резервации. Про народности говорил отец, готовясь к выступлению в Сенате. И мама часто упоминала, собирая очередной благотворительный комитет.
– …главное, что порой эта божественная кровь оживает…
Пламя свечей скользило по обожженному потолку, стирая остатки рисунков. И Мэйнфорд гладил этот потолок, почему-то невероятно важным казалось понять, что именно изображено.
…люди.
…звери.
…чудовища, которые не люди и не звери.
…еще немного, и он вспомнит их имена.
…еще чуть-чуть, и он станет одним из них.
– Масеуалле чтили тех, кто способен был слышать голос богов. Они становились жрецами. Или императорами.
– И где моя корона?
– В Атцлане, – ответил дед. – А трон… вот твой трон…
Еще один камень.
Обломок? Осколок? Часть его гладка, отполирована, и в этом каменном зеркале Мэйнфорд видит искаженное отражение себя самого. Его тянет к камню с неудержимой силой, и не способный противостоять ей, Мэйнфорд идет.
Касается.
Его не пугают ни холод, ни острые грани разлома, которые вскрывают ладонь сотней ножей. Это кажется правильным, единственно возможным.
– Этот камень – часть алтаря, на котором императоры масеуалле восходили к богам. Так это называлось. Раздевайся.
У Мэйнфорда не возникло и тени сомнения. Он раздевался быстро, так быстро, как мог, раздражаясь, что одежды на нем было слишком много.
– И только тот, кто находил в себе силы вернуться, получал право повелевать своей кровью. И народом масеуалле…
Теперь голос деда доносился издалека, сквозь шум прибоя, сквозь голоса, которые ожили, оглушили воем, хором…
…ты наш…
…нет…
…наш, наш, наш…
…нет.
Мэйнфорд лег на камень, и острые грани впились в спину, он почувствовал, как ледяные иглы пронзают все его тело. Было больно, так больно, как никогда прежде, но ныне эта боль доставляла невыразимое наслаждение.
…наш… иди… к нам иди… слышишь…
– Нет, – он сумел сказать это, прежде чем обсидиановый клинок пробил грудь.
…и голоса смолкли.
…а боль отступила. Стало так хорошо…
Сон истончился, и появилась даже мысль, что Кохэн, ублюдок этакий, нарочно отправил Мэйнфорда именно в этот сон, а потом эта же мысль показалась нелепой. Масеуалле не способен управлять чужими снами.
Или мыслями.
Он такой же калека, как и сам Мэйнфорд, и его сила, точнее остатки ее, его же проклятие. Потом стало не до Кохэна. Стерлось имя, и запах трав, сквозь который пробивался аромат дрянного кофе. Зато вновь заговорило море.
Оно звало.