энергичных молодых людей, готовых убивать и умирать ради безопасности, удобств и предрассудков своих стариков. То, что ты называешь героизмом, есть всего лишь отражение простого факта: идиотов всегда и везде хватает». – Он вздохнул. – Конечно, она сказала «почти во всех», ведь Культура любит, чтобы везде были исключения, но… суть такова… я думаю…
Он перевернулся, чтобы не видеть мучительно-голубого неба, и уставился на мутную пелену пыли.
Наконец он неохотно приподнялся, сел, потом встал на колени, потом, ухватившись за шест и опираясь на него, поднялся на ноги, не обращая внимания на мучительную боль во всем теле, и двинулся к обломкам стены. Он как-то сумел дотащиться, доползти, доковылять до вершины, где еще остался ровный и широкий, словно дорога в небо, участок стены. Здесь в лужах крови лежало около десятка мертвых солдат. Укрепления были испещрены пулями и посерели от пыли.
Он побрел к мертвецам, словно хотел к ним присоединиться, и поглядел на небо в поисках модуля.
Прошло некоторое время, прежде чем сверху заметили букву «З», выложенную из мертвых тел на гребне стены. Но на местном языке начертание ее было сложным, и он воспроизвел букву неточно.
I
На «Стаберинде» не горело ни одного огня. В сером утреннем свете – солнце еще не начало всходить – нечетко вырисовывался силуэт приземистого корабля: конус, на котором едва угадывались концентрические круги палуб и ряды пушек. Болотный туман, стелившийся между человеком и зиккуратом-кораблем, создавал впечатление, будто черная громада вовсе не стоит на поверхности, а парит над ней, висит грозной, черной тучей.
Он смотрел усталыми глазами, стоя на усталых ногах. Здесь, вблизи от города и корабля, ощущалось дуновение морского воздуха и еще – его нос был так близко к бетону бункера – известковый запах, кисловатый и горький. Он попытался вспомнить сад и запах цветов, как делал это время от времени, когда бойня начинала казаться слишком бесплодной и жестокой, чтобы быть осмысленной, – но на сей раз не смог призвать к себе этот почти забытый, обольстительно резкий аромат или вспомнить что-нибудь хорошее, связанное с этим садом (вместо этого он снова видел загорелые руки на бледных ягодицах сестры, дурацкий стульчик, выбранный ими для блудодейства… и вспоминал, как в последний раз видел сад, как в последний раз навещал поместье. С танковым корпусом. Он видел, что Элетиомель принес хаос и разрушение в место, которое стало колыбелью для них обоих. Большой дом был разрушен, корабль уничтожен, лес сгорел… Он вспоминал свой последний – перед тем как отомстил тиранической памяти – взгляд на ненавистный летний домик, где некогда увидел их. Танк раскачивается под ним, освещенная и без того поляна выбелена ярким пламенем, в ушах стоит звук, который на самом деле не звук; ну а маленький дом… все еще там; снаряд прошил его насквозь и взорвался где-то в лесу за домом, и ему захотелось рыдать и кричать, разнести все своими собственными руками… Но потом он вспомнил того, кого видел тогда в домике, и стал думать, как бы покончить со всем этим, и нашел в себе силы рассмеяться, и приказал артиллеристу целиться в верхнюю ступеньку домика, и увидел наконец, как тот подскочил и разлетелся в воздухе. Обломки попадали вокруг танка, на него посыпались комья земли, куски дерева и разорванные пучки соломы).
Ночь за пределами бункера стояла теплая и гнетущая. Дневная жара, пойманная и придавленная тяжелыми тучами, прилипла к коже земли, как пропитанная потом рубаха. Может быть, ветер тогда переменился: ему показалось, что в воздухе витает запах травы и сена, перенесенный за сотни километров из великих прерий в глубине материка ветром, который уже затих, так что аромат лишился свежести. Он закрыл глаза и прижался лбом к бетонной стене бункера под щелью, сквозь которую смотрел. Пальцы его, слегка растопырившись, легли на жесткую, зернистую поверхность, и он почувствовал, как плоть прижимается к теплому материалу.
Иногда ему хотелось одного: чтобы все это поскорее кончилось, не важно как. Прекращение – вот все, что было нужно: простое, насущное и соблазнительное, за которое можно заплатить почти любую цену. Вот тогда он непременно вспоминал Даркенс, запертую на корабле, пленницу Элетиомеля. Он знал, что сестра больше не любит их кузена, что их связь была недолгой, ребяческой, – просто девочка-подросток мстила своим родным за какую-то надуманную обиду, за то, что те будто бы предпочитали ей Ливуету. В то время это могло показаться любовью, но он подозревал, что даже сама Даркенс теперь знала: никакой любви не было. Он верил, что сестра стала заложницей против своей воли, – нападение Элетиомеля на город многих застало врасплох. Наступление велось так быстро, что половина горожан тут же оказалась отрезана от внешнего мира. Даркенс не повезло – ее обнаружили, когда она пыталась покинуть погрузившийся в хаос аэропорт. Элетиомель выслал людей на ее поиски.
И надо было, как прежде, сражаться ради нее, даже если ненависть к Элетиомелю почти улетучилась, – ненависть, которая заставляла его драться все эти годы, но теперь сходила на нет, истертая многолетней войной.
Как мог Элетиомель сделать это? Даже если он больше не любил Даркенс (этот монстр утверждал, что предмет его истинной страсти – Ливуета), как он мог использовать ее, словно она – всего лишь один из снарядов в обширных артиллерийских погребах корабля?
И что же он сам должен был делать в ответ? Использовать Ливуету против Элетиомеля, прибегнув к такой же вероломной жестокости?
Ливуета уже обвинила его, а не Элетиомеля во всем случившемся. Что он должен был сделать? Сдаться? Променять сестру на сестру? Предпринять безумную, обреченную на провал попытку освобождения? Просто атаковать?
Он попытался объяснить, что успех принесет только длительная осада, но столько спорил об этом, что сам засомневался.
– Господин командующий?
Он повернулся, посмотрел на нечеткие силуэты командиров у него за спиной.
