а ее сморщенный подбородок дрожал, и она делала обмотанной полотенцем головой круговые движения, а ее тонкие губы искривила гордая и глупая улыбка.
— Хорошая песня, — сказала она. — О да, превосходная песня! Но ты ничего не доложил мне о моей сестре Понедельнице, управляющей днем Луны.
— Лунник — понедельник! — воскликнул Юрген. — Да, я упустил понедельник, вероятно, потому, что Понедельница старше вас всех, но отчасти из — за условностей, вызванных моей системой стихотворных размеров. Мы должны оставить Понедельницу невоспетой. К тому же, как я могу все упомянуть, когда воспеваю силу Середы?
— Но, — возразила Матушка Середа, — Понедельнице это может не понравиться, и она может устроить в стирке выходной, чтобы поговорить с тобой. Однако повторяю, это превосходная песня. И в ответ на твою хвалу я расскажу тебе, что, если твою жену утащил дьявол, твое дело способен разрешить лишь один Кощей. Думаю, несомненно, что в поисках справедливости ты должен идти к нему.
— Но как мне добраться до него, бабушка?
— О, что касается этого, вообще неважно, какой тропинкой идти. Все дороги, как говорится, окольным путем ведут к Кощею. Необходимо лишь не оставаться на месте. Я рассказываю тебе так много в благодарность за твою песню, потому что она была превосходна, и никто до сего дня не слагал песни в мою честь.
Юрген удивился, увидев, насколько простодушна эта Матушка Середа, сидевшая перед ним, трясясь и ухмыляясь, хрупкая, как опавший листок, с головой, обвязанной обычным кухонным полотенцем, но чья сила была так огромна.
«Подумать только, — размышлял Юрген, — мир, в котором я живу, управляется существами, у которых нет даже и одной десятой доли ума, который есть у меня! Я часто подозревал об этом, и это решительным образом несправедливо. И, вероятно, стоит посмотреть, не смогу ли я что — нибудь извлечь из того, что я такой чудовищно умный».
Вслух же Юрген сказал:
— Я не удивляюсь, что ни один профессиональный поэт никогда не пытался сложить песнь о тебе. Ты слишком величественна. Ты напугала этих рифмоплетов, которые чувствуют себя недостойными столь крупной темы. Так что тебе остается лишь быть оцененной ростовщиком, поскольку именно мы имеем дело с сокровищами этого мира и наблюдаем за ними после того, как с ними уже разделались вы.
— Ты так думаешь? — сказала она, польщенная еще больше. — Ну, может, и так. Но я удивляюсь, что ты, такой прекрасный поэт, должен был стать ростовщиком.
— На самом деле, Матушка Середа, твое удивление заставляет, в свою очередь, удивиться меня, ведь я не могу и представить занятия более подходящего для отставного поэта. Какое разнообразное общество окружает ростовщика! Люди высокого и низкого положения и даже представители света порой испытывают денежные затруднения: тогда пахарь топает прямо ко мне в лавку, а герцог тайком посылает кого — нибудь. Поэтому люди, которых я знаю, и частички их жизней, в которые я вникаю, дают мне много тем для сочинительства.
— О да, в самом деле, — мудро произнесла Матушка Середа, — может, суть именно в этом. Но я сама не одобряю сочинительства.
— Более того, сидя у себя в лавке, я тихонько жду, когда ко мне придет дань со всех концов земли. Все, что где — либо ценят люди, рано или поздно приходит ко мне: драгоценности и изящные безделушки, бывшие гордостью цариц, и колыбель со следами зубок на краю, и серебряные ручки от гроба; или это может оказаться старая сковорода; но все приходит к Юргену. Так что просто тихонько сидеть в своей темной лавке и удивляться историям принадлежащих мне вещей и тому, как они сделались моими, — поэзия; это глубокое, высокое и древнее размышление бога, который дремлет посреди того, что время оставило от мертвого мира, если ты меня понимаешь, Матушка Середа.
— Понимаю! Да, я понимаю подобающее богам по вполне определенной причине.
— И потом еще одно: тебе не нужна никакая деловая изобретательность. Люди согласны на любые твои условия, иначе они бы не пришли. Так что ты получаешь блестящие, с острыми кромками, монеты, на которых можешь ощутить, у себя под пальцами, рельеф гордой царской головы с лавровым венком, наподобие метелки проса. И ты получаешь стертые, позеленевшие монеты, опозоренные титулами, подбородками и крючковатыми носами императоров, которых никто не помнит или на которых уже всем наплевать. И все это — лишь тихонько ожидая и делая одолжение посетителям, позволяя отдать тебе принадлежащее им за треть своей стоимости. И это легкий труд, даже для поэта.
— Понимаю. Я понимаю любой труд.
— И люди относятся к тебе более учтиво, чем в действительности требуется, поскольку им вообще стыдно с тобой торговаться. Сомневаюсь, мог ли бы поэт удостаиваться такой учтивости при любой другой профессии. И, наконец, существуют периоды длительной праздности между деловыми беседами, когда делать нечего, кроме как тихонько сидеть и думать о странности вещей. А это редкое занятие для поэта, даже не умудренного опытом многих жизней и судеб, наваленных на него, словно бирюльки. Поэтому я бы сказал, Матушка Середа, что, определенно, не существует профессии более подходящей для старого поэта, чем ростовщичество.
— Определенно, в сказанном тобой что — то есть, — заметила Матушка Середа. — Я знаю, кто такие Малые Боги, и знаю, что такое работа, но не думаю ни о подобных материях, ни о чем — либо еще. Я отбеливаю.