пользоваться диктофоном. И эта рукопись тоже представляла собой перепечатку с диктофона, попутно отредактированную: все сомнительные места выправлены, все погрешности и особенности устной речи конкретного человека сглажены. И совершенно невозможно представить, как Тавири произносил звук «о» – глубокий, закрытый; так говорят на северном побережье. Здесь ничего не осталось от него самого, только его ум, его мысли. А для нее – лишь имя его, написанное на папке от руки. Она не хранила его писем – слишком это было бы сентиментально. И вряд ли она хоть чем-то, хотя бы одной какой- нибудь вещью владела более нескольких лет, разве что этим ветхим, состарившимся телом? Ну да от него ей не отвязаться. Вот и еще один пример дуализма. «Она» и «оно». Возраст и болезнь запросто превращают человека в дуалиста или эскаписта, хотя разум настаивает: «Это не я, не я!» Увы, это ты. Возможно, мистики действительно умели отделять разум от тела; она всегда завидовала этой их сомнительной способности, но никогда не пыталась им подражать. И никогда не любила играть в эскапизм. Она всегда стремилась к свободе – к свободе немедленно, к свободе для тела и для души.
Сперва пожалеешь себя, потом похвалишь…
Ну вот что она сидит, черт возьми, с папкой в руках, на которой написано имя Асьео? Неужели она не вспомнит его имени, не поглядев на слово, написанное его почерком? Что с ней такое? Она поднесла папку к губам и поцеловала четкие буквы, потом решительно сунула папку в нижний ящик стола и выпрямилась в кресле. Правая рука ее дрожала, будто затекла. Лайя почесала руку, потом потрясла ею в воздухе. Безрезультатно. После того инсульта она всегда чувствовала эту дрожь в правой руке. И в правой ноге тоже. И в правом глазу. И правый уголок рта у нее подергивался. Тело ослабело, перестало ее слушаться. Из-за этой дрожи она порой чувствовала себя роботом, у которого из-за короткого замыкания что-то перегорело внутри.
А время-то идет! Вот-вот явится Нои, а она столько времени занимается черт знает чем!
Она вскочила так поспешно, что споткнулась и вынуждена была ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть. Потом прошла в ванную и посмотрелась в большое зеркало. Седой узел волос еле держался: она явно плохо причесалась с утра. Некоторое время боролась с волосами – трудно было долгое время держать руки поднятыми. Амаи, забежавшая в туалет, остановилась, предложила: «Давайте я сделаю!» – и мгновенно уложила волосы как надо у нее на затылке, ловко действуя красивыми сильными пальцами и молча улыбаясь. Амаи было двадцать лет, почти в четыре раза меньше, чем ей, Лайе. Родители девушки были участниками Движения; один погиб во время стычки с полицией в шестидесятом, вторая по-прежнему активно занималась пропагандой в южных провинциях.
Амаи выросла среди одонийцев, в их Домах, и была поистине дочерью их Революции, дочерью анархии. Эта девочка казалась Лайе такой спокойной, свободной и красивой, что слезы гордости выступали на глазах при мысли: вот ради чего мы трудились, вот что мы имели в виду, вот оно, живое воплощение прекрасного будущего!
Из правого глаза Лайи Асьео Одо действительно упало несколько слезинок, словно сейчас, среди унитазов и раковин, ее причесывала собственная дочь, которой она так никогда и не родила. Но ее левый глаз, здоровый, не плакал; и не знал того, что делает правый глаз.
Она поблагодарила Амаи и поспешила к себе. В зеркало она успела заметить у себя на воротничке пятно. Наверное, сок персика. Слюнтяйка чертова! Неприятно, если Нои заметит, что у нее изо рта капает на воротник.
Продевая голову в воротник чистой блузки, она подумала: «А что такого особенного в этом Нои?» И продолжала думать об этом, медленно застегивая ворот блузки.
Нои было лет тридцать. Мускулистый молодой мужчина с мягким голосом и живыми темными глазами. Вот и все, собственно. Но именно это ей всегда и нравилось в мужчинах. Светловолосые или толстые мужчины для нее попросту не существовали; как и великаны с огромными бицепсами. Нет, никогда! Даже в четырнадцать лет, когда она влюблялась в каждого встречного бездельника.
Темноволосый, худощавый, с пламенным взором – только такой! Тавири, разумеется. Этот мальчик – ничто по сравнению с умницей Тавири; даже внешне он Тавири в подметки не годится, а все ж таки не желает она, чтобы Нои видел пятнышко у нее на воротничке или растрепанные волосы.
Ее редкие, седые волосы.
Нои вошел, чуть помедлив в дверях. Господи, оказывается, она даже дверь не закрыла, когда переодевалась! Она посмотрела на него и увидела себя.
Старуху.
Можешь без конца менять блузки и причесываться, или носить одну и ту же блузку по две недели и по два дня не переплетать косу, или вырядиться в золоченую парчу и напудрить выбритый череп алмазным порошком – все едино.
Старуха старухой и останется! Со всеми своими нелепостями.
Ну что ж, постараемся быть опрятной хотя бы из соображений приличий, из уважения к окружающим.
А потом, наверно, и это желание пропадет, и можно будет без стеснения капать слюной на воротник.
– Доброе утро, – ласково поздоровался молодой человек.
– Здравствуй, Нои.
Нет, господи, нет, не только из соображений приличий! К черту приличия!
Это из-за того, кого она любила, для кого ее возраст не имел бы значения!
Неужели она только потому, что Тавири мертв, должна притворяться бесполым существом? Зачем ей скрывать правду – она ведь не из тех проклятых