Вот когда я действительно пережил потрясение. Ты угодил в энтропийное хаос-поле, подсказывал мозг, и я верил ему. Страх, отчаяние буквально захлестнули меня, и ничего ведь не поделаешь до наступления далекого утра. Я плюхнулся на голый матрас, будучи настроен на встречу со звездами, прожигающими стены и мои веки, стоит лишь их сомкнуть. Вчерне прикидывая, что делать мне завтра, если оно, это завтра, все же наступит, я вдруг провалился в сон, мгновенно, спал как убитый едва ли не до полудня, а когда пробудился на голой койке в знакомой комнате, был голоден и зол, зато ни на миг не усомнился, где я и что со мной.
Спускаясь в кампус позавтракать, я озирался из опаски столкнуться с кем-либо из коллег – то есть, о боже, сокурсников! – который мог бы ошарашенно воскликнуть: «Хидео! Какого черта ты здесь? Мы ведь только вчера проводили тебя до „Ступеней Дарранды“!»
Оставалась слабая надежда, что меня все же не узнают – я стал старше, сильно исхудал, малость подрастерял былой шарм, – но меня с головой выдавали мои полутерранские черты, материнское наследство. Не хотелось ни с кем встречаться, что-то лепетать в свое оправдание. Я мечтал убраться из Ран’на как можно скорее. Я хотел уехать домой.
Наш мир, планета О, – идеальное место для путешествий во времени. Никаких тебе перемен. Наши поезда на солнечной энергии веками курсируют по одному и тому же графику. В магазинах мы подписываем квитанции, которые включаются в товарный обмен или в ежемесячные банковские расчеты, так что мне вовсе не пришлось предъявлять станционному кассиру загадочные монеты из будущего. Черканув на корешке имя и адрес, я получил свой билет и вскоре уже катил по направлению к дельте Садуун.
За окнами бесшумной фотоэлектрички замелькали поля и холмы сперва Южного бассейна, затем Северо-Западного, оба петляли вдоль плавных излучин великой Садуун. Увы, поезд мой тормозил едва ли не у каждого столба, и на перрон полустанка Дердан’над я выбрался только под вечер. Хотя в воздухе уже запахло весной, перрон покрывала липкая зимняя грязь, не пыль.
Я вышел на дорожку к Удану. Распахнув придорожную калитку, которую сам же перевешивал несколько дней/восемнадцать лет тому назад, и удостоверившись, что петли все еще новые и крутятся без скрипа, я испытал приятое чувство. Ямсусыни все как одна сидели на яйцах. Судя по их линялым бокам, вялым покачиваниям долгих шей и настороженным взглядам в мой адрес, новые выводки ожидались со дня на день. Над холмами нависли тяжелые тучи. По горбатому мостику я пересек говорливую Оро. Несколько крупных голубых рыбин сбились в стайку под одной из опор; я невольно приостановился – вот бы острогу сейчас… Начинало моросить, и я поспешил дальше. Крупные капли студили мне лицо. За поворотом дороги открылся сам дом – темные широкие кровли у подножия увенчанного лесом холма. Миновав коллектор и ирригационный контроль, пройдя по-зимнему голой аллеей, я поднялся в портик, и вот я уже у дверей, у широких дверей родного Удана. Я пришел.
Через просторный холл бодро семенила Тубду – вовсе не та, которую я запомнил шестидесятитрехлетней, сморщенной, убеленной сединами, дряхлой старушонкой, – но Тубду прежняя, Большая Щекотка, Тубду в полном соку, пышная, смугло-румяная, проворная. Заметив меня, она сперва не признала, не поверила своим глазам: «Хидео! Откуда?» – затем в полном и окончательном замешательстве: «Хидео, ты? Здесь? Быть того не может!»
– Омбу, – воскликнул я, без труда припомнив наше детское ласковое прозвище для соматери, – Омбу, это я, твой Хидео, – не волнуйся! Все в порядке, я вернулся! – Крепко обняв ее, я прижался щекой к щеке.
– Но, но ведь… – Тубду отстранилась, всмотрелась в мое лицо. – Но что стряслось с тобою, мой мальчик, дорогой мой? – Обернувшись назад, она заголосила во всю мочь своих здоровых легких: – Исако! Исако!
Мать, увидев меня, естественно, решила, что я не сел на борт корабля, что в последний момент мне отказали мужество и решительность, – так подсказывало ее первое же порывистое объятие. Неужели сын действительно отказался от судьбы, ради которой собирался пожертвовать всем и вся? – о, я хорошо знал, что творится сейчас у матери в голове и на сердце. Прижавшись щекой к ее щеке, я шепнул:
– Я уезжал, мама, но я вернулся. Мне уже тридцать один год. Я вернулся, мама…
Она отстранилась от меня, как Тубду перед тем, и вгляделась в лицо.
– О, Хидео! – простонала она и прижалась ко мне с новой силой. – Дорогой, дорогой мой!
Мы держали друг друга в объятиях и молчали, пока я не вымолвил:
– Прости, ма, мне необходимо повидаться с Исидри.
Мать вопросительно вскинула взгляд, но никаких вопросов задавать не стала.
– Ты найдешь ее в часовне, сынок.
– Ждите, я скоро вернусь.
Оставив обеих матерей бок о бок, я поспешил к центру дома, главной и старейшей его части, семь веков назад перестроенной на трехтысячелетнем фундаменте, стены из камня и глины, купол толстого резного стекла. Здесь всегда царили тишина и прохлада. Сотни книжных полок, Дискуссии, дискуссии о Дискуссиях, поэзия, бесчисленные версии классических Пьес; здесь же находились барабаны и шепталки для медитаций и иных ритуалов; в центре располагался небольшой округлый бассейн, наполняемый родниковой водой из древних глиняных труб, – собственно, он-то и являлся храмом. Здесь я и отыскал Исидри. Стоя на коленках на краю отражавшей прозрачный купол водной святыни, она поправляла свежие цветы в огромной вазе.
Приблизившись, я тихо сказал:
– Исидри, я вернулся. Послушай…