2.8. Авось

Во се история. А во се космос. «А Во Се» – мистический жест пата. В патологическом жесте нет указания на то, что имеет место «сейчас и здесь». Например, в нем нет указующего «Я», т. е. нет местоимения, из которого просматривается вся история ил'И весь космос.

Я начинаю с авось не потому, что нет другого начала, а потому, что нет больше истории. Авось остается, а история уходит. Указующий жест «а во се» провисает над пустотой. В ситуации истории полагаются на прогресс. В ситуации пата можно положиться только на авось, небось да как-нибудь. Авосевы города не горожены.

Ведь что такое история? Течение. Не содержание того, что течет, а возможность того, чтобы вообще что-то протекало. Непрерывное возобновление этой возможности и есть история. Возобновление чего? Например*, неравенства. Или элиты. Почему?

Потому что, когда есть неравенство, тогда есть и то, откуда все вытекает, и то, куда все течет. И еще есть люди, которые удерживают себя в сопряжении начала и конца, низкого и высокого. Co-пряжение неравного требует напряжения, воспроизводимого всякий раз заново. Ослабить напряжение – значит остановить течение.

Но бульдозер цивилизации если чем-то и занимался, то выравнивал неравное и засыпал неровное. Высокое срезано, низкое поднято. То есть что поднято? Уровень цивилизации. Современный человек не выдержал напряжения истории и сломался.

Посредственность среднего ослабила тетиву жизни. История перестала течь. В ней ничего уже не происходит и ничего не протекает.

Место, в котором ничего не происходит, в котором нет течения, древние греки называли космосом. То, что они называли космосом, я называю болотом. Есть что-то болотное во всяком космизме, в том числе и в русском. Русский космизм принципиально провинциален. В нем сильна плебейская закваска. Русский примитив составляет, может быть, единственное плодотворное место в нашей культуре.

Современный мир быстро провинциализируется. Он становится слишком плебейским, т. е. в нем нет ничего такого, до чего нельзя было бы дотянуться. Все под рукой и все возможно. Почему?

Потому что космос держится идеей возвращения, монотонного повторения одного и того же. Но когда мы возвращаемся к одному и тому же? Когда блудим. Блуд заблуждения возвращает нас к одному и тому же. Космоблуды кружат в круге заблуждения. Эти кружения я называю новым язычеством. Почему новьш? Потому что старое низко кланялось природе. Новое никому не кланяется. Оно поклоняется только себе. Его знание – сила. Новое язычество пасется около нау27 ки, при помощи которой оно делает бытие ручным. В подруч-ности бытия растворяется трансцендентное, т. е. создаются условия для того, чтобы в терминах наблюдаемого описывался и наблюдающий наблюдаемое.

Мистериальный мир заполнен бесполезными делами. Бес^ полезность – избыточна. На избыточности держался символический порядок. То есть символ – это не эстетическая ценность сознания, а обряд, с необходимостью которого сопряжена жизнь.

В рациональном мире от бесполезных дел остались только полезные. Они основаны на вытоду выгадывающим сознанием. Это мир демистифицированной социальности. -Например, в Европе.

Постмистериальный мир я назвал патовым. Это третий мир. В нем ни пользы, ни 'бесполезности.

Он основан на принципе авось. Например, в России. Что это за принцип? Это выгода наугад. Действие как ни попало, наобум. Наше авось не с неба сорвалось. Если повезет, то удача сама -придет. Ничего для этого делать не надо. Авоськин случай – на безрассудную удачу. Вот ничейное ничего. Но ты его не бойся. Авось, да небось – надежда пата.

2.9. Смерть в эстетике патовых пространств Я не знаю, что нужно сделать для того, чтобы почувствовать чудовищное давление культуры. Но я это давление чувствую, т. е. во мне действуют логики, независимые от меня и мной определяемой разумности. Означаемое есть, а означающего во мне нет. В терминах означаемого строится немая речь пата. Если есть еще где-то живое сознание, то боюсь, что оно будет раздавлено глыбой культуры. Эта глыба – цитата.

А цитата, как снежный ком, наращивает мышцы в рефлексивных пустотах речи-письма.

В связи с культурньши бдениями эрудитов, я нахожусь в очень странном состоянии – в состоянии защиты живого сознания от культуры означающего. И в данном случае я хочу сослаться на М. Гершензона. Есть такая работа, которая называется «Переписка из двух углов» В. Иванова и М. Гершензона, где Гершензон говорит, что культуру, которая теснит, хорошо бы ее, как одежду скинуть и свободно вздохнуть. Культура – машина смерти. Преодоление работающей машины культуры и есть то, что я называю преодолением смерти. Преодолевая, нельзя ее одолеть, т. е. преодолевая смерть, мы попадаем в состояние какого-то метафизического равновесия. А это уже пат, эстетика которого требует предваряющих замечаний.

Эстетика и метафизика – это одно и то же, т. е. это одна и та же техника уничтожения морали. В патовом пространстве всюду следы эстетики, везде признаки смерти, а ты – без понятия, без знака означающего. Вернее, без интеллигенции.

Патофилософия самоопределяется вне таких понятий, как бытие, ничто, личность.

Если бы она самоопределялась в этих терминах, то она стала бы литературой. Или наукой, т. е. стала бы культурным муляжем мышления. Муляжи создаются знаками означающего, которое присутствует, если означаемое отсутствует. Например, означающее в Москве, а означаемое – в Париже. Знаки означающего в Москве образуют вторичное означаемое. Они образуют маску. Но патофилосо-фия – это философы, которые вынуждены носить культурные маски. Абсолюта нет, а мы носим маски, кодируемые ритуалом, церемонией, ритмом.

Смерть – это, пожалуй, единственное, что еще живо в на-' шей жизни, что не превращено в культурный муляж. Смерть жива и она пока еще веселит. Непрерывность бытия обеспечивает не смерть, а маска. Маска не обеспечивает непрерывности быта.

Необеспеченность быта обеспечивает непрерывность бытия. Означаемое быта оказывается за бытом. В возможности оседлого забывать дело быта коренится патовая структура смерти кочевника. Но это же обстоятельство определяет ту степень интенсивности, с которой неживое охотится за живым, организуя изощренный отлов смерти. Самый знаменитый смертелов – это Николай Федоров. Все ее хотят поймать. Многие за ней подсматривают.

Не желая принимать участие в охоте за смертью, я избираю тот стиль разговора о смерти, который оставляет за ней возможность ускользнуть в патовое пространство.

Пат – плата за подлинность. То есть за оригинал, вернее, за ускользание оригинала. Нужно платить за копии. Все скопировано. Везде копии. Если кто-то говорит прямо и легко, то этот «кто» – симуляция субъекта. Философствовать сегодня можно лишь философствуя косвенно и ^косноязычно. В конце не конец, а пат.

Косноязычие – язык эстетики патовых пространств. Сама смерть всегда косит, и в этом смысле она есть просто косая.

Рассуждая о смерти, мы ничего в ней не понимали. Но эстетически мы уверены в том, что непониманием смерти мы что-то -понимаем в жизни. Пустота понимания заполнялась протоколами эмпирических наблюдений смерти и культурными трансляциями ее образцов.

То, что называют культурой, о чем радеют культурологи, все это выстраивается вокруг муляжей, т. е. особых прост29 ранств, отсылающих k другому. И этих пространствах симулируется жизнь, повторяется неповторимое. Единственное, что еще не удается просимулировать, – это смерть. Она всегда живая, т. е. иная. После того /как закончилась мистериаль-ная культура, культура, в которой знание одного не равнялось знанию двух, началась постмистериальная культура. Знание тайны перестало быть таййой, после раскрытия секрета жизни смерть не могла не оказаться в патовом пространстве. В нашем пространственно- временном языке смерть легко представить в виде символа дискретности времени. Метафизика использовала эту возможность, сочинив нелепое «здесь и сейчас». А нелепое потому, что оно постоянно

Вы читаете Метафизика пата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×