Зачем? Чтобы рубанул хозяина, ворвался в дом, заперся? Как же… Ляжет на пороге с простреленной головой, только и всего…
— Но вы же… сами… — промямлил Кирилл. — Ну, что…
— Просрал ты все, что смог, — жестко ответил дьявол. — Бабу не уберег, и вторая там щас одна помирает… Иди. Туда, к ней. И ду-у-у-май…
— А-а-а… о чем…
— Утомил… Про жисть думай, про смерть тоже… Потом приходи, глянем, что надумал.
— И вы меня… правда…
Дьявол перебил:
— Кабы я знал, парень, что есть правда… Иди!
Дверь захлопнулась — резко. Прямоугольник света исчез, Кирилл оказался во тьме.
Стоял неподвижно несколько секунд. Потом услышал приближающийся неторопливый топот… Повернулся, спустился с невысокого крыльца и побежал — очень медленно, сильно хромая.
…Человек, оставшийся по ту сторону двери, опустил взгляд — кудлатая собачонка по-прежнему стояла в напряженной позе, вздыбив шерсть на затылке.
— Эх ты, вояка… — вздохнул человек. — А грозы-то забоялась, спряталась, будто и нету…
Он повернулся, пошел в глубь дома — шаркающей походкой, приволакивая ногу. Вернее, не ногу, — заменяющий ее ниже бедра протез.
У стола постоял, словно забыл, зачем сюда шел. Поднял руку к виску, лицо страдальчески кривилось… Задумчиво взял бутылку с портвейном, наклонил, багровая струя полилась в стакан. Затем пальцы разжались, бутылка выскользнула, полетела к полу — и расплескалась красной, как бы кровавой лужей, и разлетелась осколками стекла.
Собачка отпрянула. Человек, казалось, и не заметил: стоял, смотрел куда-то в видимую только ему даль… Потом присел на табурет — неловко, в три приема, осторожно и далеко вытянув то, что заменяло потерянную ногу… Собачонка тут же подошла, привычно устроилась рядом, положила голову на протез. Человек взял стакан, пил долгими глотками, не чувствуя вкуса.
Он ненавидел этот проклятый день проклятого месяца июня.
Ненавидел…
Свечи догорали, и гасли одна за одной, и становилось все темнее… Марина временами слышала какие-то звуки, какое-то непонятное движение, не то на улице, не то за стеной, и каждый раз звала: Кирюша, милый, это ты? — но он не отзывался, и она понимала, что опять ошиблась… Затем послышался звон бьющегося стекла, затем (через несколько секунд, или через целую вечность) заскрипела дверь — громко, явственно — дверь в сени, она сама не заперла ее, не заперла после того, как собралась было за сковородкой, и это хорошо, потому что встать и отпереть Кирюше она уже не сможет, сил нет, вытекли вместе с кровью, но он пришел, он жив, и это главное, и все у него будет хорошо; она вновь позвала его и вновь не услышала ответа, и поняла — снова не он, и даже поняла — кто; но опять ошиблась, в дверь проскользнула не Маришка Кузнецова — высокая, темная фигура; Калиша?! — изумилась и обрадовалась Марина, — как хорошо, что ты пришла, Калишка, спасибо…
Калиша неслышно шагнула к ней — темный силуэт в темной комнате.
…прости, Калишка, шептала она беззвучно, прости, я, я… я дура, я ничего не понимала, а думала, что понимаю, думала, что ему хорошо со мной, и с другими хорошо быть не может, я люблю его, пойми, люблю очень-очень, а теперь все кончено, навсегда кончено, и он никогда меня не простит, никогда- никогда, и я сама во всем виновата, что уродилась такой ни к чему не пригодной, никчемной и ненужной, не способной сделать главное, что должна сделать в жизни женщина, я виновата, и он не простит, и будет прав, так прости хоть ты, Калишка… что ты, милая, ласково сказала Калиша, наклоняясь и прикоснувшись к ее руке, я давно тебя простила, я простила всех, кто живет, кто жил и будет жить, простила один раз и навсегда; нет плохих людей и всем случается ошибаться, а сейчас пойдем отсюда, нам пора, нас ждет Маришка Кузнецова, она ведь не умерла, ты не знала? она не умерла, она выросла и стала очень красивой, почти как ты, и ждет нас, вам надо многое рассказать друг другу, разговор будет долгий, всю ночь, до рассвета, пойдем, милая, не бойся, бери меня за руку и пойдем; и она взяла Калишу за руку, и они пошли, пошли по залитой лунным светом дороге, ведущей через ночь, и Марина знала, что идти по ней долго, но они дойдут, и держала за руку Калишу, та вела свои обычные странные речи, но сегодня Марина понимала в них каждое слово, странные нимала в них каждое слово, я ойдут, и держала Калишу, и Марина отвечалао многое раасказать ь не может, я люблю его, любл чем-то спорила и с чем-то соглашалась, и дорога уводила все дальше, и Марине было хорошо…
— Так что… Тридцать две штуки, значит, — сказал Трофим Лихоедов. — Да городской за собой пару-тройку притащит… Тридцать пять тогда… Всяк поменьше, чем тем годом… Хоть чуток, да поменьше. А двадцать-то лет тому, как вспомнишь, оханьки… Знать, к концу дело идет полегоньку… Не дет<Я>м, так внучатам пожить по-людски сложится.
— Тридцать шесть, Троша, — поправил Рябцев. И внимательно посмотрел на Лихоедова.