не скверник какой-нибудь. И не шатун… Не бес и не гадина… Не зверье, одним словом.
Вскипел чайник, и я заварил себе чифирьку. Правильного чифирьку, как папахен научил – с солью, с сальцем, такого чифирьку, что с первого глотка пробирает лучше всякого спирта. Папахен у меня дальнобой, он много чему научить может. Он в рейсах такого повидал… Кому другому на целую жизнь хватит. А то и на две – папахен в рейсы ходит столько, сколько я себя помню. У него нога в двух местах прострелена, половина головы седая. Седина – это от встреч со зверьем, конечно. Ну а ногу ему обычные бандосы продырявили.
Я отхлебнул чифиря, закурил. Шумелка понемногу успокаивалась. Следующий период ее активности наступит ближе к ночи. Вот скрипнули полы в папахеновой комнате, глухо проныла пружина в его диване… И улеглась в пустой квартире тишина. А, нет – с тихим шорохом качнулся еще на стене фотопортрет мамы с черной ленточкой, перетянутой через нижний уголок…
Этот портрет – порядком выцветшая уже фотография в простой незастекленной рамке – единственное, пожалуй, что осталось нам с папахеном от мамы. Портрет да еще этажерка с книгами в моей комнате. Все остальное пришлось продать, когда у папахена с работой были проблемы. Книги бы тоже продали, но их никто не хотел покупать.
У мамы волосы до плеч. Белые, точно выгоревшие на солнце, они несильно всколыхнулись от легкого ветерка. Почему легкого – потому что мама смотрит навстречу этому ветерку, прямо в объектив, и не щурит глаза. Глаза ее широко раскрыты, и в них такая… спокойная улыбка, точно мама видит перед собой что-то очень хорошее. Сразу понятно, что фотография сделана давно. Еще до того, как все это началось…
Мама преподавала литературу в школе. В нашей школе, где и я тоже учился. Три года при ней, остальные три – когда ее не стало.
Она погибла почти сразу же, как только наш мир начал меняться. Одиннадцать лет назад.
Хотя, если по правде, началось это не одиннадцать лет назад, а еще раньше. В лохматом две тысячи одиннадцатом. Тогда весь мир отчего-то уверовал, что год две тысячи двенадцатый есть самый распоследний в истории человеческой цивилизации. Что, мол, двенадцатого числа двенадцатого месяца двенадцатого года наступит всему голубому шарику решительный и окончательный кирдык. Апокалипсис то есть, если по-научному. Откуда это пошло, я, честно говоря, не вполне отчетливо помню. Вроде какой-то там древний календарь откопали то ли в Африке, то ли в Америке. Нормальный такой календарь, солидный – не на год, не на десять лет и даже не на столетие. Начинавшийся вообще невесть когда, а заканчивающийся аккурат двенадцатого декабря две тысячи двенадцатого года. Вот поэтому тогдашняя великомудрая общественность и сделала вывод: раз календарь закончился на двенадцать-двенадцать-двенадцать, значит, и нет шансов у нашей планетки просуществовать хотя бы пару минут после наступления этой даты. Смешно, ей-богу. Может, тому древнему чуваку, который высекал в камне календарь, лень стало дальше две тысячи одиннадцатого года долбить долотом… или чем он там долбил. Может, какое-то более важное дело его отвлекло – жена на охоту отправила или война началась. Ну, не суть…
Гораздо интереснее то, что тогда, в две тысячи одиннадцатом, природа принялась с энтузиазмом подкидывать населению многочисленные подлянки, как бы в подтверждение грядущего конца света. Горели леса; цунами и тайфуны уничтожали целые города, безвозвратно топили острова; вулканы просыпались, чтобы извергнуться и затянуть тучами пепла небо над целыми континентами… В тех частях света, где никогда не видели снега, мели метели и от морозов трескались стекла, стены домов и дорожное покрытие. Там, где привыкли к лютой затяжной зиме, до января стояла теплынь, и фруктовые деревья принимались плодоносить второй раз за год.
Понятно, что в сложившейся ситуации развелось великое множество доморощенных пророков и лжемессий, которые принялись резво рубить бабло, морально и физически готовя новоявленную паству к неминуемому переходу в мир иной. Хотя, помимо этой публики, на злобу дня высказывались серьезные ученые и трезвомыслящие богословы. «Да, – официально признавались они, – мир действительно меняется. И вполне вероятно, что скоро грядет нечто. Но вот что именно грядет, кто ж его знает. По этому поводу можно только выдвигать версии и строить домыслы…»
Ну и по телевизору (а в те времена с электричеством проблем не было, и каналов было больше, чем два, не то что у нас сейчас) круглые сутки крутили передачи и фильмы все на ту же, шибко интересующую всех тему.
Короче говоря, в Апокалипсис, назначенный на двенадцать-двенадцать-двенадцать, поверили все. Ну, скорее всего, не совсем уж все… И даже, наверное, не большинство. Но, думается мне, тогда у каждого, у самого даже что ни на есть твердолобого прагматика и оптимиста нет-нет да и екало сердчишко. А вдруг правда?..
А накануне той самой даты истерия достигла апогея. Граждане с особо тонкой душевной организацией массово бежали в малонаселенные районы, очевидно надеясь, что Апокалипсис, точечно шарахнув по крупным городам, разбежавшихся и попрятавшихся в глуши человеческих букашек отлавливать побрезгует. Кто-то забивался в заранее подготовленные герметичные капсулы и бункеры с автономным питанием, предполагая пережить мировую бурю там. Отдельные личности, впрочем, предпочли не прятаться, а встретить Апокалипсис разудалыми празднествами с фейерверками и бухлом. Прямо как язычники, стремящиеся жертвоприношениями умилостивить затаившееся где-нибудь в недосягаемости зло, чтобы не умирать, а еще немножечко пожить.
И вот наступил тот самый день.
И не произошло ничего.
То есть это тогда так поняли, что ничего.
Время снова потекло как обычно. Правда, землетрясения, тайфуны, цунами, большие и малые войны сотрясали планету и умы ее населения все с той же частотой, но уже ничего не предвещали, постепенно становясь обыденностью.