– Хищники? Кто же может охотиться на тварь таких размеров?
Он закатывает глаза.
–
Плюх. Шмяк! Как будто задуваешь свечу ударом кулака.
– Значит, если его вовремя не убить, то наш новичок вырастет настолько, что сожрет весь мир?
Он усмехается.
– Полагаю, когда-нибудь дело дойдет и до этого, вот только неясно, кто уничтожит мир первым – он, мы, или какой-то третий вид. В том, что рано или поздно мир будет уничтожен, я не сомневаюсь. Вероятно, тебе уже приходило в голову, что жизнь вообще проект самоуничтожающийся.
Плюх. Шмяк!
И монстролог, быстро и уверенно взмахивая руками, которые казались теплыми при свете лампы, цитирует одну из своих любимых книг:
«За то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей[4]».
Он со смехом добавляет:
– Не говоря уже о людях и мышах!
Глава пятая
И вот панцирь трескается. Из трещины сначала вытекает густая желтоватая жидкость, следом появляется рубиново-красный рот и круглая черная голова с мой кулак размером, а уж затем зубы, бледные, бесцветные, словно сухая кость: жизнь, неумолимая и самоуничтожающаяся, начало, заключающее в себе свой конец, с острым запахом свежевспаханной земли и немигающими янтарными глазами.
Рядом со мной монстролог выпускает давно сдерживаемый вздох.
– Узри: сие ужасная благодать Божия, из которой исходит истина!
Глава шестая
Узри ужасную благодать Господа.
Ягнята в стойле старой конюшни блеяли жалобно, их черные глазки блестели в водянистом зимнем свете. Они плакали не от голода; они были откормленные, упитанные; каждая головенка казалась мелковатой для округлившегося тельца. Они плакали не от голода, а от страха. Я был незнакомец. Чужой. Их ноздри трепетали, оскорбленные моим неизвестным запахом. Я был не тот худой, сутулый мужчина в ветхом белом халате, который приносил свежее сено, овес и воду. Не тот, кто убирал стойло и стелил свежую солому. Не тот, кто заботился о них, защищал, закармливал до того, что бока болели от обжорства.
Я схватил с крюка лопату и ринулся прочь из конюшни.
Земля была твердой; мои руки нежными. Я не привык к физическому труду. Плечи скоро заломило; ладони жгло, как огнем. Ноги и сердце онемели.
Что за ужасная благодать двигала тобой, Уортроп? Стала ли Беатрис барашком, вроде тех, в стойле, или она слишком много видела? Милосердие монстролога почти так же холодно, как божественное, – быть может, тебе пришлось убить ее, чтобы избавить от более мучительного конца?
Сухой ветер подхватил и закружил еще теплый пепел, громыхнул покосившимся ставнем в облупившуюся крашеную стену, а у меня оставалось еще целых две канистры керосина, гора дров и гвозди, так что все еще можно было сделать: заколотить входную дверь досками, замуровать его внутри; от трухлявого старого дома в минуту и головешки не останется.
«Беги, Уилли, беги!» – из огня кричала мне моя мать.
Нет места жалости и горю, и прочей человеческой сентиментальщине, но справедливость не сентиментальна. Справедливость холодна и неумолима, как льды Джудекки.
Скажи мне, отец; скажи мне, что ты видел.
Часть третья
Глава первая
Абрам фон Хельрунг мощно выдохнул, не выпуская изо рта сигары; широко расставив крепкие ноги и нервно подрагивая плечами, он наблюдал утреннюю толчею на тротуарах из окна своего каменного дома на Пятой авеню. Солнечный свет придавал его лицу с темными ложбинами морщин сходство с каменистым ландшафтом. Его глаза, обычно яркие, как у птицы, сейчас отдавали расплывчатой голубизной зимнего небосклона.
– Беда, – бормотал он. – Беда!
– Бедой принято именовать последствия непредвиденной катастрофы, – пропищал с дивана за его спиной Хайрам Уокер. – Я же с самого начала предупреждал, что размещение экземпляра
– Уокер, – процедил монстролог сквозь стиснутые зубы. Он стоял у камина, как воплощение истинной ярости. – Заткнитесь.