конгресс открытым.
Он поднял церемониальный молоточек, и зал погрузился во тьму. Вдруг потрясенную тишину разорвал голос:
– Привет с Элизабет-стрит, ублюдки! – Дюжины пламенеющих шаров полетели из глубины зала. Одни врезались в сцену, распускаясь на миг огненными цветами и рассылая во все стороны пылающие осколки, другие, не долетев, падали в публику; поднялся страшный крик, и немногие услышали, как захлопнулись входные двери и лязгнули в ручках железные пруты – нас заперли снаружи. Огонь распространялся стремительно, люди, вскочив с мест, затаптывали друг друга в проходах, как взбесившийся скот, в попытке спастись от неизбежного. Старые ковровые дорожки, матерчатая обивка кресел, тяжелый занавес дамасского шелка вспыхнули сразу; густой удушливый дым быстро заполнял пространство зала. Прежде чем выскочить из ложи, я заметил объятую пламенем фигуру, которая мчалась к сцене: пронзительные вопли напоминали отчаянный писк серого грызуна, который тот издает, чуя неминуемую смерть.
Вниз по черной лестнице к приватному входу – неприметной дверке на задворках театра; вдруг они ее пропустили. Дверь не поддается. И ручка горячая. Каморра действовала с крестьянской основательностью и не ограничилась поджогом одного зала. Пламя объяло все здание.
Слезы текли по моему лицу. Дым разъедал легкие. Я ударил в дверь плечом. Огонь, снова огонь! Этого я не вынесу, ни во второй раз, и никогда больше. Снова и снова я сосредоточенно бью в центр двери. Внутри темно, сквозь слезы не видно, есть ли поблизости хоть один источник света. Удар, другой, третий. Дерево дает трещину. Перегретый воздух снаружи довершает дело, раскалывая дверь на две аккуратные половины по всей длине – лесоруб с топором, и тот не сработал бы лучше. Воздух врывается внутрь, отбрасывая меня назад так, что я ударяюсь головой о ступени. Пелена черного дыма заползает внутрь. Я закрываю ладонью нос и рот, зажмуриваюсь: мне не обязательно видеть, я знаю, куда иду.
Через зал, затопленный пламенем. В дверь, едва отличимую от стены, на винтовую лестницу, узкую, как змея, вниз, туда, где приветливо светят газовые рожки, и дуновение прохладного воздуха освежает мое лицо; там я открываю глаза и мучительно-длинным коридором бегу во весь дух к ее камере: я не выдержу твоих страданий, я не могу продолжать, – Исааксон бросается мне навстречу, а здание над нами горит и стонет – горю, горю! – пожираемое огнем заживо.
– Поздно, поздно, слишком поздно! – кричит он, подбегая ко мне. Хватает меня за рукав; я отвечаю ему ударом в висок, он валится на пол, как подкошенный. Я переступаю через его скорчившееся тело и бегу дальше.
В дверях я останавливаюсь. Дым здесь еще гуще – адская вонь тухлых яиц иссушает рот, раздирает легкие. Поздно: в панике он, должно быть, выплеснул на нее целое ведро. То, что было ею, с шипением растворяется прямо у меня на глазах; ее кровь кипит и превращается в пар; у нее уже нет лица; она словно хохочет надо мной застывшим в безмолвном крике ртом. Она была жива, когда он это сделал.
Пятясь, я отступаю до тех пор, пока не утыкаюсь в стену напротив.
Знаешь, как оно убивает, Исааксон? Человек находится в полном сознании, когда оно раскрывает пасть, чтобы проглотить его целиком.
Снова назад, туда, откуда я пришел; меня качает от стены к стене, а над моей головой огонь пожирает мир.
Чудовищное давление крошит кости… каждый дюйм тела жжет так, словно тебя опустили в чан с кислотой.
Вот он, лежит; не пошевелился. Моя рука ныряет в карман: нож все еще при мне. Я выпотрошу его. Будет жрать свои вонючие кишки. Сначала вырежу ему глаза, потом язык. Пусть жрет себя самого, свою глупую, тупую, злобную башку.
Но погоди-ка. Он же не один. Над ним склоняется другой, постарше, темноволосый. Через его плечо перекинут холщовый мешок, в нем что-то топорщится. Человек видит меня, вздрагивает, его глаза расширяются от ужаса.
– Уильям! – кричит Акоста-Рохас. – Нам надо уходить, но как? Через верх нельзя, надо найти другой путь. Здесь есть выход в канализацию или что-то в этом роде? Думаю, это последний…
Я бью его кулаком в кадык. Он заваливается назад, роняя мешок. Тварь в нем ворочается и извивается.
– Кто? – ору я ему. – Кто это сделал – ты или Уортроп? Или вы оба?
Он не может ответить. Я разбил ему дыхательное горло. Слезы боли и ужаса стекают по его лицу.
– Придумал все он, так ведь? – спрашиваю я. – Когда ты рассказал ему, что поймал тварь в Церрехоне. Ему нужна была вся слава – что же он оставил тебе?
Давясь звуками, он еле слышно сипит:
– Жизнь.
Я покачнулся, точно от удара. Плоская, а не круглая! Не мяч, а тарелка! И Михос, страж горизонта, сам рухнул с ее края.
Что-то в моем выражение лица заставляет его поднять руки, точно защищаясь; так маленький ребенок поднимает обе ручки, ожидая, когда на него наденут ночную рубашку. Я не обманываю его ожиданий: хватаю с пола живой мешок, переворачиваю его и напяливаю ему на голову вместе с содержимым. Извивающаяся тварь внутри наносит укус.
Акоста-Рохас взвизгивает; открытая нижняя часть его тела дергается и тут же костенеет. Его крики стихают, когда тварь сворачивается петлей вокруг его шеи. Она останется там до тех пор, пока жертва не задохнется; она еще не взрослая и не может проглотить человека целиком – пока.
Но я еще не закончил. Господь всемилостивый, разве я не человек в мискрокосме? Я выхватываю из кармана нож – щелк! – и возвращаюсь к