открывать не возжелал. Молись, как сомнения в душе тесниться начнут. Молись, да на волю Отца нашего небесного уповай; коли все по воле его, так и не быть беде. Большего, не обессудь, не могу сказать. Сокрыт от меня промысел Всевышнего.
– Благодарю тебя, отче, – склонился в ответ преподаватель.
– Ступай. Два дня вам сил набраться, да далее пойдете. Князь уж ждет.
Пользуясь возникшей паузой, несколько раз ходил Некомат к Сергию самому на исповеди.
– Ох, и зачастил, – в очередной раз заприметив, как их новый знакомец из исповедальни выходит, проворчал Милован.
– А ты того мне покажи, что без греха, – отвечал Булыцкий.
– Твоя правда.
– Епитимью на него Сергий наложил: в монахи постричься через год. Живот сохранит ежели… А до того – послушание строгое, пост и воздержание.
– Чудить, думаешь, опять начнет?
– Кто знает? Сам же говаривал там, на озере: мол, чую, что век короток.
– Что зверь дикий, людина, – задумчиво проговорил Милован. – Лиходействовал, пока видывал, как люди уходят. По-разному бывало. Кто зов смерти чуя, весел становился да до потех охоч, пусть бы и срамных. Кто, напротив, зол, да тучи черной смурнее, да с другими от того лют. А кому и все одно было. Говаривали только: завтра – на встречу с Богом. Так и уходили. Молча да покойно. Третьяка-то помнишь? Того, что медведь задрал?
– Кажись, да.
– Из угла красного не вылазил день весь. Все молитвы читал да поклоны бил. Знать, тоже почуял, что на Калинов мост пора.
– Нечего тут сказать, – пришелец тяжко выдохнул.
– Никола, а Никола, – осторожно окликнул Милован.
– Чего тебе?
– Слышь, Никола, а там… У тебя… В грядущем. Как оно? Как люди Богу души отдают?
Булыцкий лишь пожал плечами.
– Как, как? Был человек, и не стало его. За беготнею своею мало кто зов смерти чует. Мож, только старики, да и то – не все. Да и смерть, особенно чужую, мало кто замечает. Был человек, и не стало его. Да и в Бога мало кто верит. Мол, век откоптил – и все. Приехали. Потому и живем: завтра – хоть огнем гори. А о смерти думки, так те – со страхом в душе. Карабкаемся. Руки-ноги в кровь, лишь бы хоть и день божий, а у смерти сторговать.
– А благочестие? А страх божий?
– А нет страху и нет! Есть охота до кунов да почестей. Каждому желанна мечта самому пристроиться да родню подтянуть, хоть бы и дадоны, но свои зато.
– Срам! Грех! – замотал головой бородач.
– Еще чего знать желаешь?
– Благодарствую, Никола, довольно! Сыт. А тебе Богу хвалы вознести надобно, что самого из греха вытащил, да сюда… Знать, накопил их, окаянных, суму полную, что только других спасая, искупить и можно.
– Думаешь?
– А как иначе? – искренне удивился бывший лихой. – Ты погляди – душ сколько уберег?! А диковины твои?! Да и сам, – дружинник с уважением поглядел на товарища, – окреп. Вон, как сюда угораздил, так и беспокойный был: чуть что – в ор. Посмотреть, так весь, как детинец твой, копьями ощетинившийся. Сутулился, плечи вперед, что медведь. И не подойти. А сейчас – глядеть любо-дорого! Выпрямился, орать не орешь почти. Сам спокойный, да при бабе, да при детях, да при хозяйстве. Все чин чином. Знать, Богом грехи-то твои помаленьку, да прощаются.
– Может, и прав ты, – не видя, что сказать против таких аргументов, крепко задумался Николай Сергеевич.
– Здравы будьте, – разговорившись, и не заметили они подошедшего Некомата.
– И тебе – Бог в помощь.
– Слыхивал я, завтра в Москву собираетесь.
– Княжич окреп уже, можно и дальше двигаться.
– С вами я, – поколебавшись, негромко, но твердо молвил тот. – К Дмитрию Ивановичу на глаза, что ль. Прощение его надобно.
– А в поруб не боишься? – Булыцкий удивленно поднял бровь. – Или за Ванькой Вельяминовым пойти? Князь Московский обид долго не помнит, но и горяч иной раз бывает.
– Боюсь, – чуть подумав, кивнул тот. – Но еще больше – без прощения остаться. Без его да без Михаила Александровича, – тихо, так, что и едва услышали его товарищи, закончил он.
– Сергий наказал?
– Душа просит. Можно, что ль, души зов не слушать-то?