сослагательного наклонения? – словно наяву донесся до нее размеренный бабушкин голос, и Саша улыбнулась. – Скорее всего, верно последнее, и нет нужды терзаться этими вопросами, ибо человек всего лишь предполагает, а Господь всегда располагает.
Мы не властны над такими страшными вещами, как революция или война. Но мы властны над собственной волей и выбором. Поэтому я часто спрашиваю себя: могли ли мы быть другими – более осторожными, более прозорливыми? И сама себе отвечаю – нет и еще раз нет! Мы с Люсей были в отчаянии, и мы были отчаянными.
А как же иначе, если весь мир рушится прямо на твоих глазах, гибнет стремительно и неотвратимо, а главное – навсегда. Наш привычный мир разваливался, погибал в крови и страшных корчах, и тогда, в восемнадцатом, мне мнилось, что еще чуть-чуть – и стены домов начнут крошиться, а куски кирпича – отваливаться и улетать в пространство. Чудилось, что еще немного – и рассыплются в прах сфинксы на Университетской набережной, и расколется Александрийский столп, и высохнут невские воды, обнажив речное дно. А потом умер папа, и беспросветная тьма сомкнулась надо мной.
И тогда в мою жизнь явилась Люся. Она была еще более отчаянная, чем любой из всех, кого я в то время знала. До сих пор помню, как она молча сгребала в саквояж папины китайские находки, мешая в одну кучу древние артефакты и дешевые сувениры, распихивала по карманам пальто все, что имело хоть малейший шанс быть проданным, и как, чертыхаясь, зашвырнула в канал ключ от нашей петроградской квартиры.
Да, мы были отчаянными. И когда сошли на китайский берег в двадцать втором, мы уже ничего и никого не боялись. Мы так думали тогда. Мы же не знали, что Шанхай, как и Москва, не верит слезам, не слышит мольбы и не ценит клятвы. Именно оно, это страшное отчаяние, сделало нас такими, именно оно подтолкнуло нас рискнуть, как говорила Люся, в самый последний раз. И мы рискнули.
В тот вечер я ждала, когда вернется сестра, и в последний раз держала в ладонях терракотовых рыбок. Все, что осталось нам на память от папы. Они были теплые, такие приятные на ощупь, и с ними не хотелось расставаться. Даже за два билета в Сан-Франциско.
И тут на лестнице раздались торопливые шаги…»
На лестнице раздались торопливые шаги, потом дверь распахнулась, и… При виде сестры Татьяна ахнула, едва не уронив глиняных рыбок на пол.
– Боже мой! Что это на тебе?
Ответный взгляд Людмилы был более чем красноречив. Мол, а сама-то во что вырядилась? Что поделать, если перешить китайское ципао[1] на европейскую фигуру без примерки нет никакой возможности? Однако шелковое узкое платье всяко лучше Люсиного наряда, состоящего из одних только блесток, перьев, лоскутков шелка и песцовых хвостов. Даже уличная девка постыдилась бы такое на себя нацепить, ей-богу. Губная помада по щекам и подбородку размазалась, тушь растеклась, волосы дыбом стоят. Какой стыд!
– Ты в таком виде по улице шла?! – успела воскликнуть девушка, прежде чем сестра решительно закрыла ей рот ладонью.
– Тихо, – сказала она, угрожающе вытаращив глаза. – Только не ори, Христа ради. Паспорта, деньги бери – и ходу. Понимаешь?
Сестрица обладала силой недюжинной. Из ее захвата так просто не вырвешься.
– Танечка, миленькая, поверь, все очень плохо, – пояснила она, перейдя на свистящий шепот. – Нам ноги надо уносить.
– П-почему?
– Сейчас нас придут убивать.
И Татьяна сразу поверила. Люсе надо верить, Люся чувствует опасность, как зверь лесной чует, где скрытно тлеет торфяник. Уж сколько раз это звериное чутье сберегало им жизни. Бессчетно!
– Все из-за статуэток? – догадалась Таня, чувствуя, как дрожат и слабеют ноги в коленях.
– Угу, – деловито кивнула Людмила. – Поторопись, душенька. Умоляю!
Больше всего Тане сейчас хотелось заломить руки и по-старушечьи запричитать, проклиная тот день и час, когда она поддалась на уговоры и согласилась продать папино наследство. Не по-людски это было, видит бог.
Но ничего такого Татьяна Орловская делать не стала. Напротив, четко и без истерики, тем паче упреков, поступила так, как просила сестра, – достала из-под матраса нансеновские[2] паспорта и тощую пачку ассигнаций. Люся тоже не сидела без дела. Она наскоро увязывала в скатерть все самое необходимое – несколько платьев, нижнее белье, мыло, свечки. Как будто их это спасет.
На все про все ушло самое большее минут пять. Сестры знали толк в побегах, когда нельзя терять ни секунды на всякие там сожаления или раздумья. Жив остается лишь тот, кто бежит быстрее и не оглядывается назад.
– Одну рыбку тебе, другую – мне. – Люся, не дожидаясь ответа, поделила единственную их драгоценность поровну, сунув свою часть в лифчик, а потом схватила Таню за руку и поволокла за собой.
– Да ты хоть по-человечески скажи, что случилось? – взмолилась та, вываливаясь следом во влажную шанхайскую ночь.