хочешь подметить, он этого не знал. И не просто не знал, Миран, – даже знать не желал, на случай возможного ущерба его драгоценной чести и достоинству! – над головой Пака с треском возникает маленькая молния; его изогнутые рожки – словно горлышки колб в лаборатории химика. – Никак не пойму, откуда взялись у смертных такие странные понятия о плотской любви? Вы ведь когда-то вовсе не были такими ханжами! – Пак встряхивает одеяло, и ткань, расправляясь, громко хлопает в воздухе. – Какие вы учиняли оргии!
Звук, издаваемый мною в ответ, далек от изящества. Пак резко вскидывает голову, словно только что вспомнив о моем присутствии. Негромко фыркает, губы его кривятся.
– Прошу прощения, – говорит он.
– Не стоит. Твои… э-э… аргументы неоспоримы.
Пак смеется и разжигает костер. Садимся к огню, привалившись спинами к толстому стволу дерева, по-братски делим ломти ветчины, дольки яблок, хлеб и сыр, купленные с утра. Лучшего ужина не припомню за всю мою жизнь!
– Я учусь быстро, – говорю я. Слова медленно, негромко слетают с языка, будто по собственной воле. Наш костерок горит ярко, весь прочий мир – лишь неясные темные силуэты за пределами светлого, красного с золотом круга. – И на острове отец позаботился о том, чтобы… Да, он учил меня манерам, приличиям. Женским добродетелям, – Пак усмехается, и я едва не усмехаюсь в ответ. – И я училась прилежно. Но у нас не было столовых приборов, – взмахиваю последней краюхой хлеба. – И неумение держаться за столом при дворе сочли ужасным недостатком. Как странно, что этому придают такое значение! К тому же, я была лишена вкуса – не знала, как надлежит одеваться, причесываться… Отец учил меня только выражению покорности, а все остальные нужные знания всегда были исключительно женскими, и, при всей своей учености, он не мог – и не стал – просвещать меня в этой области.
Пак подбрасывает в воздух дольку яблока и ловит ее ртом. Жует, глотает. Смотрит на меня.
– Я слышал, – говорит он, будто речь идет о вещах не более личных, чем завтрашняя погода, – что дочь Просперо пошла замуж по собственной воле.
Гляжу в огонь.
– Что такое собственная воля, если не знаешь, на что идешь? Да еще когда на самом деле выбора нет? Отец всю жизнь преподавал мне один набор истин, а Ариэль – другой. И на острове я, по мере возможности, склонялась к мудрости Ариэль, так как она касалась моей собственной жизни, моего собственного существа, а не абстрактного недосягаемого мира. Но потом пришел тот корабль, а с ним и Фердинанд…
Горло перехватывает. Желудок сжимается, точно стараясь избавиться от съеденного на ужин. Пак молча ждет, и, когда я заговариваю вновь, мой голос звучит не громче, чем потрескивание костра.
– Фердинанд оказался благодарным зрителем. И я сыграла перед ним ту роль, которую меня учили играть перед мужчинами, и он ответил именно так, как меня учили – любезностью, улыбками, признаниями в любви. Он взял меня замуж еще до того, как мы покинули остров. Ты знал об этом?
– Нет, не знал.
– А было именно так. И я подумала… Я подумала, что теперь, после стольких сомнений и раздумий о том, кем мне быть и как жить, после всего, что я вынесла, станет легче – ведь я точно знаю, чего ожидать. Что, если я буду вести себя определенным образом, то получу определенный результат. Что я смогу покинуть этот остров. Что буду в безопасности… – опускаю голову. Слезы текут по щекам. – Но все вышло не так. Совсем не так. Со временем я начала понимать… Что двор отрезал меня от мира еще надежнее, чем воды океана.
– Ты – далеко не первая из жен, кто чувствовал это.
– Прости, но, по-моему, это не к лучшему, а только к худшему, – пытаюсь улыбнуться, хотя заранее знаю, что ничего не выйдет. – Ему… ему, как мужу, полагалось «брать», а я была обязана… господи, хотела бы я сказать «безропотно сносить», но – возможно ли такое? – порой я тоже находила в этом удовольствие!
– Одно и то же блюдо не всегда одинаково на вкус, – говорит Пак ровно, явно сдерживая голос. – Сегодня за ужином оно радует, но это не мешает отсутствию аппетита или оплошности повара – или, осмелюсь допустить, и тому и другому разом – лишить его всякой привлекательности назавтра.
Едва заметно киваю. Сама знаю, что позже буду думать и думать над этим отпущением грехов, но сейчас оно может вывернуть всю душу нараспашку.
– Я думаю… – вновь умолкаю на полуслове: слова, рвущиеся наружу, слишком велики для моего рта. – С Фердинандом я часто чувствовала… Да, бывало – и, если бы я не росла в обществе Ариэль, эта мысль никогда не пришла бы мне в голову, но так уж вышло – я часто чувствовала, что так… так наслаждаюсь им, его телом… и не только вожделела его, но и завидовала ему.
Обхватываю колени, готовлюсь столкнуться с осуждением, но осуждения нет как нет. Пак выглядит удивленно, но не враждебно, и слова рекой льются с языка наружу, в ночную тишь:
– Я… Я знаю, что вожделение для меня в новинку, а муж всегда учил меня, что желания – его епархия, а их исполнение – моя обязанность. Конечно, я завидовала его праву принимать решения, но это… это было еще не все. На острове мне не было нужды думать о себе как о «девочке» или «женщине» – разве что в связи с наставлениями отца, – потому что мне не с чем было сравнивать. Калибан не принадлежал к роду человеческому, отец считал себя больше волшебником, чем просто мужчиной, а Ариэль могла быть кем заблагорассудится. Но вот появился Фердинанд, и ради него – и чтобы самой было