– Он в запаснике, – сказал Воробкевич наконец.
Ах да, должен ведь быть запасник…
– Я не всех выставляю напоказ. Его холсты… – Воробкевич запнулся, словно бы пробуя на язык, потом осторожно сказал: – Картоны?
Воробкевич помнил, что Баволь у него есть, но не очень помнил, какие у Баволя работы.
– Вы уверены, вас больше ничего не интересует здесь? Только Баволь?
– Только Баволь.
Они миновали Штернберга. Миновали Жука и Цвинтара. Плодовитого алкоголика Кузнецова. Перебежчика Широкова. Цвинтара он бы прикупил, будь у него деньги. Огромная квартира, и один-единственный Воробкевич. Шпет, такой Шпет. Тайное общество одиноких стариков, трясущихся над обломками Атлантиды.
Перед последней дверью Воробкевич остановился. Боится, может, Баволь сейчас на слуху, а он, Воробкевич, и не знает? Или что впустил в дом грабителя? Просто – жулика? Вечные страхи коллекционера. Шпету в этом смысле проще, коллекция Шпета представляет ценность только для него одного.
– Так вы говорите, вас Шпет направил?
– Он разве не звонил вам?
– Да, – Воробкевич потряс щеками, – да, конечно. Шпет говорил. Авангард. Начало двадцатых. Как же. Я тоже занимался авангардом, знаете. Андеграундом. Я так надеялся, что рано или поздно… А сейчас всем соцреализм подавай. Все эти трактористы на стерне. Монтажницы… Этот межеумочный мазок. Кто бы мог подумать?
– Большой стиль всегда пользуется спросом, когда он кончается. Рано или поздно он надоест и вспомнят про андеграунд. Надо просто, ну, иметь терпение.
Воробкевич отпер дверь, пошарил по стене в поисках выключателя. Что тут раньше было? Кухня? Ванная? От проложенных поверху труб остались закрашенные обрубки. Слепые стены без окон, и – холсты и картоны, холсты и картоны, и все – лицом к стене, лицом к стене, как наказанные дети.
– Баволь, – задумчиво бормотал Воробкевич, озирая комнату выпуклыми черешневыми глазами. – Где-то тут у меня он стоял, Баволь. Здесь? Да, кажется, здесь.
Воробкевич переворачивал картины, мимолетно глядел на них и вновь ставил лицом к стене. И каждая на краткий миг вспыхивала яркой спазматической жизнью, словно старалась понравиться или, по крайней мере, запомниться… Кому все это? Для кого?
– А! – сказал Воробкевич.
Он подошел ближе.
– Да, точно, Кароль Баволь. Это его подпись. КаБэ латиницей, видите, там, в углу?
Он поверил Воробкевичу на слово. Может, и Баволь.
– У вас что, только одна его работа?
– Да нет же. Вот, вся эта стопка. Ну, немного, конечно. Но, кажется, все, что сохранилось. Больше его нигде нет, Баволя. Непризнанный гений. – Воробкевич говорил, постепенно воодушевляясь. – Наш Чюрленис. Отшельник. Странник духа. Я… вы знаете, почему я его держу тут, в запаснике? Чтобы краски… в первозданной свежести… Вы же знаете, работы Чюрлениса…
– Блекнут. Знаю.
– Время убивает, – сказал Воробкевич.
На небольшом, пятьдесят на пятьдесят, картоне утоптанная пыльная дорога огибала здание розоватого камня, скорее всего, храм. Вдоль тропы высился строй кипарисов, темных, тугих; и почему-то сразу было понятно, что там, за кипарисами, обрыв, пропасть, пустота, – только сизая дымка раскаленного лета, сгущающаяся постепенно в плотную синеву, в черное ничто. И высится на развилке, точно «кохинор»-переросток, обелиск цвета запекшейся крови; наверное что-то страшное время от времени поднимается из этой пропасти, что-то не ведающее ни жалости, ни сомнения, недаром с обращенных к зрителю граней обелиска смотрят нечеловеческие безносые маски. Яркий, неподвижный мир, словно увиденный при вспышке молнии. И ни одного человека.
– А как он к вам попал?
– После смерти, – сказал Воробкевич.
– Простите?
– Его работы мне отдал Цвинтар. Он пускал Баволя к себе в мастерскую. Поработать. А потом Цвинтар уезжал в Германию и сказал – забирай, чего не жалко. Я забрал все. Не пропадать же добру.
Последнюю фразу Воробкевич произнес на тон повыше, четким, интеллигентным голосом.
– Я хотел сказать, мы преступно относимся к нашему наследию. Преступно. Цвинтар приватизировал перед отъездом мастерскую и продал ее под кафе. Ну, то, с греческой кухней. И они бы выбросили все на улицу. Но я сказал Цвинтару – перед тем как будешь уезжать, позвони. И он позвонил. И я приехал. На