Старый хрен наверняка будет в восторге, если кто-то им заинтересуется, но декорум соблюдать надо. И Витольду приятно, что поспособствовал. Он поднялся.
– Ну что ж, Витольд Олегович, спасибо, это и правда очень интересная, э… задумка. Хотя мне вот тут пришло в голову, может быть и другая интерпретация. Более радикальная. Когда они выходят на сцену, они все – красавцы. Водемон, и Робер, и все остальные. Она не видит их, но знает, что они красивы, что вокруг – прекрасный Божий мир. Ей все так говорят – он прекрасен. Вот тебе лютики, вот васильки… Она трогает эти цветы, они нежны, и аромат, и все такое… Бальзамины и жасмины. И вот она гладит пальцами лицо Водемона, она знает, что он красив, она любит его. А тут папа-король наседает, что, мол, казнит ее любимого, значит, если она не захочет видеть, если не прозреет… Врет, понятное дело, но она-то не знает. И она в отчаянном усилии прозревает, она же любит! И видит страшный свет, невыносимый, грозное карающее небо и людей вокруг. И вот, практически в финале уже, когда она поет «Кто это? Я не понимаю?», а этот ее мавританский врач отвечает – «Люди», они вдруг все, все надевают маски уродов. Она оказывается в кольце уродов. Они были красивы, потому что она была слепа, понимаете? И сад вокруг превращается в чудовищный пустырь – приходят работники сцены, служители и все эти цветы, всю эту красоту забирают в ржавые ящики. Бетон, трубы… Ничего этого не было, ни цветов, ни сада – только в ее воображении, понимаете? А вокруг – грязь, мерзость, мерзкие рыла. Монстры. И этому вашему раздолбаю, ну, который Робер, баритон, Леонид, да? Ему не надо будет петь в маске, в маске ведь действительно очень неудобно петь.
Витольд задумчиво покусал губу, глядя перед собой. Потом неуверенно сказал:
– По-моему, это все-таки слишком радикальная трактовка.
– Да, но шум обеспечен.
– Шум обеспечен, – завороженно повторил Витольд.
Из зала волнами накатывала музыка. Он спускался по лестнице, преследуемый чистым сопрано.
Дневной свет показался очень ярким.
Витая лестница, пахнет кошками и чуть-чуть канализацией, тяжелая дверь, коридор. Он словно бы попал обратно в свой хостел, с той только разницей, что по стенам были развешены не плакаты с космонавтами и грозными молчаливыми женщинами, а афиши, множество афиш, от совсем пожелтевших, с хрупкими краями и виньетками, до поздних советских с тяжелым угловатым шрифтом. Шпет, седой, в атласном халате, в вельветовых пижамных штанах, казался актером, приглашенным на роль старого театрала. Завлит? При совке были такие завлиты?
– Витольд Олегович дал вам самые лестные рекомендации. – Голос у Шпета был бархатный, поставленный, но, как и у Витольда, неуловимо бабий. Актерство, демонстративность. И еще недостаток мужских гормонов. Возраст.
В коридоре выстроились в ряд неношеные шлепанцы. Словно предполагалось, что к Шпету на поклон – за опытом и знаниями – будут ходить толпы почтительных учеников, и Шпет заранее озаботился, чтобы они не портили паркет. А на породистых ступнях Шпета красовались черные бархатные тапочки с белым неразборчивым вензелем. И белые носки. Кто сейчас ходит в белых носках? Да еще дома?
– Я занимаюсь старым авангардом. В частности, группой «Алмазный витязь». Была тут в двадцатых такая…
– На каком основании? – спросил Шпет строго.
Шпет боялся конкуренции. Или охотников за архивами. Коварных и меркантильных охотников за архивами.
– Канадцы дали грант. Нам вот не интересно, а им интересно.
Одинокая лампочка под потолком назойливо зудела, надо бы подкрутить ее поплотней или поменять, но ведь Шпет старый, ему тяжело лезть наверх.
Шпет поморгал в такт спазмам нити накаливания, потом сказал:
– Тапочки наденьте, – повернулся и, не оборачиваясь, проследовал по коридору.
Он машинально отметил, что Шпет говорит «наденьте». Лингвистически аккуратный Шпет.
Когда он, справившись с тапочками, вошел в гостиную, Шпет, картинно сцепив ладони под подбородком, уже сидел за круглым столом, прикрытым плюшевой алой скатертью.
– Ничего не слышал про «Алмазного витязя», – сказал Шпет.
Витые рога изобилия на обоях изрыгали цветочные букеты, когда-то пурпурные, с золотым тиснением, а теперь выгоревшие, бледные… тяжелые шторы, портреты примадонн, театральные программки, веера, секретер с инкрустациями, книжный шкаф со стеклянными дверцами и занавесочками, задергивающимися изнутри. В жизни так не бывает. Всегда есть что-то – диссонанс, неправильность: ну, хотя бы драные кальсоны, которые хозяин впопыхах забыл убрать.
– Такая группа. Малоизвестная. Они в двадцать втором ставили тут одноактную оперу. «Смерть Петрония».
– Интересно. – Шпет наклонил голову набок. – Почему я об этом… Хотя, погодите. Двадцать второй? Где-то у меня тут был двадцать второй…
Шпет, кряхтя, поднялся. Кряхтел Шпет так, словно того требовал рисунок роли, – старый поклонник изящных искусств, хранитель и собиратель, к