видеть в звере его самого, и только после этого он даст вам разглядеть свою улыбку. Улыбка Ромашки была теплой, но короткой. Даже это приветствие, похоже, смертельно ее утомило.
Я погладила ее, почистила щеткой, взяла на ладонь патоки и дала ей облизать. Мне нравилось чувствовать ее шершавый язык. Иногда я думала, что, если психология мне не подойдет, надо будет заняться ветеринарией. Но тогда мне придется привыкнуть к смерти, смириться с тем, что иногда приходится помогать животным умирать. Глядя на Ромашку, я понимала, что это мне не под силу. Если бы я только могла своей волей заставлять себя так же, как других.
Когда я ушла из коровника, отец уже сидел в тракторе и протягивал мне посуду.
– Ну, я поехал, разбросаю следующую партию, – сказал он и завел мотор.
Ему не надо было ничего больше говорить о Ромашке. Он знал, я поняла, что он имеет в виду. Настанет день, когда мне придется ее отпустить. Но об этом мне еще предстояло подумать. Я пока была не готова.
На следующий день я опять пошла на пруд, но увидела, что Тристан и Томми уже там расположились. Томми принес с собой радиоприемник и поставил его на мостки: из него лилась классическая музыка, пока мой брат что-то набрасывал в своем альбоме. Тристан подплыл к нему, выглянул из воды, держась за мостки, поцеловал Томми и нырнул обратно. Я попыталась разглядеть, есть ли у него ниже талии чешуя, но он уплыл слишком быстро.
– Эй! – крикнул Томми. – Ты мне весь набросок закапал, кит ты эдакий! Думаешь, ты у себя, в морском мире?
Я засмеялась – Томми и Тристан обернулись на меня, вытаращив глаза и раскрыв рты, словно мое присутствие неприятно их поразило.
– Мег! – крикнул Тристан из пруда, помахав рукой. – Ты давно здесь? Мы не слышали, как ты пришла.
– И минуты не прошло, – сказала я, ступая на мостки, потом передвинула радио Томми и расстелила свое полотенце, чтобы лечь рядом с ним. – Надо тебе приучиться не мешать ему, когда он работает, – добавила я. – Томми перфекционист, знаешь ли.
– Потому я и мешаю. – Тристан засмеялся. – Должен же кто-то следить за тем, чтобы его картины были ближе к жизни. Ничто не совершенно, верно ведь, Томми?
– Но близко к совершенству, – ответил тот.
– Что ты рисуешь? – спросила я, и он сразу же перевернул страницу и начал делать новый набросок.
– Это не важно, – сказал он, покрывая лист серыми и черными штрихами. – Тристан все равно уже это испортил.
– Но мне нужно было поцеловать тебя, – заявил Тристан, подплывая поближе.
– Вечно тебе нужно меня целовать, – пробурчал Томми.
– Ну, да, – признал Тристан. – Разве меня можно за это упрекнуть?
Я закатила глаза и открыла книгу.
– Мег, – обратился ко мне Томми через несколько минут, когда Тристан исчез в глубинах пруда и с радостной улыбкой вынырнул на другой стороне. – Помнишь, что я говорил об одолжении, которое жду от тебя, мамы и папы?
– Да.
– Я начну работать завтра, так что не надо больше вот так появляться без предупреждения, ладно?
Я отложила книгу и посмотрела на него. Он говорил серьезно. Никакой шутки за этой сурово высказанной просьбой не последовало.
– Ладно, – ответила я с некоторой обидой. Мне не нравилось, когда Томми говорил со мной таким тоном, да еще и не в шутку, а взаправду.
Не прошло и часа, как я дочитала книгу и встала, чтобы уйти. Томми вскинул взгляд, когда я наклонилась, чтобы подобрать полотенце, и я увидела, что рот его открылся – он хотел что-то сказать мне, напомнить, или, хуже того, попросить поверить тому, что он сказал вчера о Тристане. И я заглянула в его глаза и схватила эту мысль, прежде чем она превратилась в слова. Она яростно вырывалась из моей хватки, билась, словно рыба, попавшаяся на удочку. Но я победила. Я сжала ее в цепких пальцах своей воли, и Томми вернулся к своему наброску, не проронив ни слова.
Со мной много чего не так. Но я стараюсь, чтобы люди этого не видели. Я стараюсь, чтобы все это было незаметно или естественно, или засовываю свои странности в то темное пятно на моем потолке и силой воли заставляю их раствориться. Но это обычно ненадолго. Они возвращаются, всегда возвращаются, если это действительно часть меня, а не просто минутное настроение. Как бы я ни напрягала волю, все равно ничего не меняется. Все это остается со мной – то, что я не могу отпустить Ромашку, мой гнев на людей нашего города, досада на то, что родители так добры к миру, который того не заслуживает, злость на брата, с такой легкостью шагающего по жизни. Меня бесит, что все, что мы любим, обречено на смерть, я презираю узколобость, меня обижает несправедливость мира и то, что я не могу чувствовать себя в нем как дома – как другие люди. Все, что у меня есть, это моя воля – это острое лезвие внутри меня, прочнее металла, которое крушит все, что я встречаю на своем пути.
Мама как-то раз сказала мне, что это мой дар, и посоветовала ценить его. В тот день я до истерики разозлилась на школьный совет и на горожан. Они уволили одного из учителей школы за то, что он не хотел на своих уроках объяснять, наряду с теорией эволюции, сотворение мира Богом и считал свою позицию совершенно оправданной. Никто не возмутился его увольнению, кроме меня. Я написала письмо в газету о том, что это нарушение свобод учителей, но все остальные – и ребята в школе, и их родители – просто смирились с этим. И только год спустя суд объявил, что увольнение было неправомерно.