А Нахабкин действительно оказался живуч и снова появился на горизонте экспедиционной базы. Но теперь у Сережи к нему не было никакого любопытства, осталось только отвращение. Демон перестал быть опасен.
12
Моторист Кеша сидел на мысе, который обтекало бурное течение реки. Моторист Кеша глядел на небо. Собственно, ничего нет необыкновенного в том, что людям иногда хочется взглянуть на небо. Мало ли зачем они это делают! Большинство людей смотрит на небо с простенькой мыслью — о погоде. Но моторист Кеша глядел на небо и видел в нем свои летающие мысли, большие и прекрасные, вовсе не связанные ни с какой погодой. Кеша думал о том, какой он счастливый, что родился. Если бы он, Кеша, не родился, он бы никогда не встретил повариху Калю и не узнал бы, как это замечательно — любить, даже если тебя не любят. Повариха Каля стояла тут же рядом на валуне в обрызганных клочьями пены резиновых сапогах до колен, в прожженной кострами тельняшке и пыталась ловить хайрюзов. И ей и Кеше было по двадцать лет. В счастливые обязанности Кеши входило распутывать бесчисленные «бороды», которые неумолимо делала Каля на катушке спиннинга. Вот и сейчас она подошла и оторвала Кешин взгляд от неба, молчаливо протянув спиннинг с новой «бородой». У Кеши были голубичные младенческие глаза, которые обдали Калю радостной ясностью обожания.
«Какие красивые у него глаза, — подумала Каля. — Если бы не его горб…» Ей самой стало стыдно, и она грубовато пошутила:
— Бери, бери спиннинг… Чего зыришь? У, паразит!
И это «паразит» прозвучало так ласково, что у Кеши захолонуло на душе.
— Каля, ты посмотри, какое небо! — восторженно сказал он.
— Небо как небо… — пожала плечами Каля.
— Да нет, оно сегодня какое-то необыкновенное. А какое солнце! — и Кеша сорвал с себя рубашку и помахал ею солнцу.
Кешу все любили в геологоразведочной экспедиции за его редкий, восхищенный жизнью характер, так не вязавшийся с его природным несчастьем. Только когда они бывали в населенных пунктах, Кеша по мере приближения к ним мрачнел, старался остаться при лодке. Каля долго не понимала почему. Но однажды, когда они сплавали вдвоем за продуктами в Шелапутинки и двое мальчишек, приплясывая вокруг Кеши, заверещали: «Конек-горбунок!», он вжал голову в плечи — и она поняла. А здесь, в тайге, где не было чужих, он даже не смущался снять рубашку, если было жарко.
«Есть же такие, — думала Каля. — А может, он просто блаженный. Да нет, не блаженный, он умный. Да какой умный, он просто добрый, а все добрые — глупые, потому что зла вокруг не видят. А может, его и не надо видеть — зло? То есть его надо видеть, но не утыкаться в него носом, как некоторые. А я вот иногда утыкаюсь. Реву, когда грязными руками лапают. Все сразу грязью кажется. Мата тоже не люблю, грубостей разных. Кеша такое себе разве позволит? Но, может, он добрый, потому что природой обиженный. А не было бы у него горба, был бы как все рукосуи… Нет, не был бы. Душа есть душа — она не в горбу сидит. Господи, а еще говорят, что ты есть. Был бы ты, наградил бы ты всех злодеев горбами. А Кешеньку- то нашего за что?…»
Кеша как раз в этот момент, простирая руки к солнцу, повернулся к ней спиной, и Каля увидела на его бледном горбу две беззащитные родинки. Каля отвела глаза, ткнула Кеше спиннинг:
— Давай, давай, не отлынивай…
— Ух ты, какая бородища, — радостно засмеялся Кеша, снял катушку, затряс ею, поволшебничал маленькими девичьими руками, и все восстановилось. У самой Кали этого никогда не получалось.
— А ты знаешь, Каля, мне кажется, что я всегда был… — вдруг сказал Кеша.
— Как это — всегда? — не поняла Каля. «Нет, он все-таки блаженный».
— А вот всегда, как это солнце, небо, земля… — тряхнул своим золотым рассыпным чубом Кеша. — Иначе и быть не могло… Ко мне даже, как видишь, маленький холмик приложили. — И тут он впервые немножко грустно улыбнулся, но только на мгновение. Сияние в глазах восстановилось.
«Замуж бы за него выйти. Лучше не найти, — с тоской подумала Каля. — Какая я все-таки стерва…» И снова забросила спиннинг, на этот раз неожиданно без «бороды». Но не клевало.
— Дай-ка мне, — раздался знакомый уверенный голос за спиной Кали — это был голос Коломейцева, вышедшего из тайги вместе с группой геологов и рабочих-шурфовиков. Один за другим сделал Коломейцев два заброса и вытащил двух сверкающих хайрюзов.
— Не пытайте больше судьбу, — сказал толстый, обычно добродушный Бурштейн, подняв накомарник, под которым неожиданно обнаружилось мрачное и даже зловатое лицо. Когда подняли накомарники все, то оказалось, что такие лица были у всех, за исключением Коломейцева.
— А я все-таки попытаю, — усмехнулся Коломейцев, забросил спиннинг, и тотчас леска натянулась, как струна.
— Таймень! — восторженно завопил Кеша. — Поводите его, поводите!
Застрекотала предохранительная катушка. Коломейцев то давал тайменю ход, то снова подтягивал его. Пытаясь высвободиться от крючка, таймень пару раз подпрыгнул над водой, но крючок, видно, засел крепко. Все ближе к берегу подвигался белый бурунчик.
— Стреляйте, — отрывисто крикнул Коломейцев, — а то уйдет…
Выстрелила геолог Вяземская, мгновенно приложив скинутую с плеча двустволку к роговым крупным очкам. Вяземская никогда не расставалась с двустволкой, что странным образом не сочеталось при ее прицельном прищуривании с тщательно подсиненными веками. Таймень взвился в последний раз над водой, сразу окрасившейся в алый цвет, и его мертвое тело уже безвольно выползло на берег вслед за леской.
— Какой красавец! — засуетился вокруг тайменя Ситечкин. — Я сейчас мигом — за фотоаппаратом…
— Вы же знаете, Ситечкин, что я не терплю фотощелканий в экспедиции, — поморщился Коломейцев.
Потом как бы невзначай спросил у Кеши:
— Лачугин еще не возвращался?
Сейчас у Коломейцева лицо стало мрачным. Мрачные лица у всех были не случайно. В прошлом году геологический научный отряд наткнулся здесь на кварцевые жилы с большим содержанием касситерита. Этот бурый до черного, с алмазным блеском минерал прятал в себе олово. В Москве по первым данным сочли дело перспективным — пахло крупным месторождением. Но в этом году будто что случилось с этим проклятым касситеритом: столько было выкопано шурфов, а он попадался лишь как бы случайно. Поддразнивал и снова прятался. Коломейцев сделал на это месторождение ставку, но ставка рушилась. Никто из геологов в экспедиции уже не верил в месторождение, и порой не верил даже сам Коломейцев. Но он заставлял себя верить, отождествляя эту веру с верой в себя самого. В самого себя нельзя не верить, иначе можешь себя списывать — таково было убеждение Коломейцева. Касситерит он искал уже не разумом, а самолюбием. Полевые пробы дали отрицательные результаты, но Коломейцев послал Лачугина с образцами в иркутскую лабораторию на решающее заключение. Поэтому он так ждал Сережу.
К Сережиному поколению, родившемуся после войны и никогда не боявшемуся потерять карточки на хлеб, Коломейцев относился с покровительственной недоверчивостью и, усмехаясь, называл его «дети разрядки». Ему казалось, что у них у всех кишка тонка, чтобы выдержать войну, если случится. По его мнению, у них не было ни достаточной веры в себя, ни во что-то большее. Со свойственной ему категоричностью он подразделял его поколение на «попугаев» (тех, кто был тошнотворно падок на все заграничное — от пластинок до тряпок), на «сереньких воробышков» (тех, кто скромно чирикал в отечественном навозе), на «дятлов» (тех, кто был способен только к долбежке) и на «индюков» (тех, кто смолоду начинал общественно пыжиться).
Но Сережа Лачугин не умещался в расклад Коломейцева. Растянувшись прямо в сапогах поверх спального мешка у палатки, Коломейцев с завистью, редкой для него, подумал о Сереже: «Чистый парень.