Донатос с тоской оглядел улыбающуюся дуреху. Она и вправду разоделась. Поверх тулупчика накинула залатанный платок, вместо опояска стянула стан полоской холстины, на концы которой привязала обломок расписной деревянной ложки и шишку. Рукавицы — одна огромная мужская, другая женская, но с дыркой на пальце — были вышиты неровными стежками и, видать, нарочно береглись на выход. А сапожки украшали веревки с бусинами. Да еще и брови, бестолочь, не иначе углем подрисовала или помог кто добрый. Знать бы кто — и руки оторвать.
— Краса ненаглядная, — сказал наузник и не оборачиваясь пошел к воротам.
— Родненький! Меня подожди! — Девка заполошилась и бросилась следом.
Перед воротами, глядя в спину уходящему обережнику, Светла остановилась, поглубже вздохнула, зажмурилась и, едва дыша, шагнула в распахнутые створки.
Весь путь к лесу дурочка семенила след в след за Донатосом, едва не тычась носом ему в спину. Он шагал размеренно и спокойно. Среди заснеженной чащи и холода колдуна потихоньку отпускало. Здесь было тихо и белым-бело. Если бы не скаженная, так вообще благодать.
Рыхлый почти невесомый снег рассыпался под ногами. На лыжах рано еще выходить. Да и дуре этой — какие лыжи? Только от смеха надорваться если.
Крефф шел, сам не зная куда, и теперь уже не понимал, какой Встрешник понес его в чащу? И чего для? Девку блаженную прибить? А та, глупая, хрустела за спиной рыхлыми сугробами и озиралась, счастливая тем, что выбралась прочь из каменной твердыни. Мужчина покосился на нее и отвернулся. Не приведи Хранители, перехватит взгляд, так трескотней всю душу вынесет.
— Ой! — вдруг взвизгнула девушка. — Белка! Белка!!!
Донатос вздрогнул и обернулся, а Светла дернула разлапистую еловую ветку — и на обережника обрушилась лавина снега. Дурочка радостно засмеялась, повисла на угрюмом злобном мужике, не подозревая, что он и привел-то ее сюда, чтобы бросить одну, а наипаче — и вовсе удавить в перелеске, пока не видит никто.
Колдун даже выматериться не смог. До того это было бесполезно, что и сил рассыпать слова не осталось. Да и зачем? Найти бы елку побольше, посадить под нее придурочную эту, наказать ждать, а самому уйти. Хоть оборот в тишине побыть! Но, как назло, ни одного подходящего дерева. И мелькнула ко всему крамольная мысль: отыщет еще, поди…
Светла беспечно, едва не вприпрыжку, носилась вокруг спутника, радовалась солнышку, морозному дню, снегу и тому, что рядом с ней идет ее ненаглядный. Когда они вышли к старому оврагу, тому самому, ведущему в каменоломни, девушка взвизгнула от восторга. Красота-то какая! Наузник же хмуро смотрел вниз и думал о том, что если завести скаженную в черное жерло пещеры и бросить там, приказав дожидаться, — она ведь, наверное, послушается?
Отдавшись этим черным, но таким соблазнительным мыслям, обережник утратил привычную настороженность, а потому, когда девушка вдруг обхватила его за плечи, навалилась и толкнула изо всех сил, он не удержался на ногах. Почувствовал, как ступает в пустоту, взмахнул руками, будто надеялся взлететь, понял, что не может отыскать опоры… и покатился кувырком вниз со склона, с визжащей девкой в обнимку.
Летел крефф знатно. Громко матерясь, отплевываясь от забивающего рот снега. А когда спуск закончился, остался ничком лежать на спине с хохочущей дурой поверх. Шапку он потерял, рукавицу с правой руки тоже, а ее плат сполз набекрень и патлы, извалянные в снегу, торчали во все стороны.
— Убью! Прости Хранители, убью! — взревел колдун, отшвыривая от себя блаженную и вскакивая на ноги.
А она хохотала. Повалилась в сугроб, без сил раскинув руки, глядела на него снизу вверх, и из глаз катились слезы:
— У тебя голова… как кочан… капусты… круглая… и белая вся, — еле выговорила, задыхаясь.
Отчего-то злые слова, уже готовые сорваться с языка, застряли у мужчины в горле. Он смотрел на ту, которая доводила его до белого каления. Ту, которая его не боялась. Которая простила, хотя едва не умерла от его равнодушия. Которая едва не с благодарностью сносила тычки и затрещины.
Сколько же той самой любви, о которой так любят петь девки протяжные жалобные песни, вмещает ее сердце? Вот поднялась, обняла, прижалась щекой к груди. А ладошкой в нелепой дырявой рукавичке гладит его по щеке…
Тьфу ты, пропасть!
Донатос стряхнул с себя девку.
— Убил бы. Да потом ведь ночами являться замучаешь, — устало сказал он.
Блаженная улыбнулась, и в этой улыбке промелькнуло лукавство:
— Не убьешь, свет мой ясный, не убьешь. Ведь, кроме меня, и сердце сорвать не на ком. А на дуру гаркнешь — и душа успокаивается, верно?
Он застыл, с удивлением глядя в разноцветные глаза. Они смотрели без прежнего безумия. Будто пелена спала.
— Что?
— Ой, родненький, отряхнись, отряхнись, застудишься, — закудахтала дурочка. — Не ушибся, хороший мой? В снегу весь!
И снова глядели на него переливчатые глупые очи, и не было в них и тени разума.