— У Тимлеца шурин в Ершиме. Оттуда надысь обоз пришел, а с ним сестрич посадский — погостить. Так что уж все новости обсудили. Небось и языки сточили, злословя… Ходит с той поры, как пчелами покусанный — злой да красный.
Ратоборец пожал плечами. На каждый роток не накинешь платок. Пусть болтают. Воля и власть над ними все одно — его только.
Когда славутские вошли в горницу, в просторном покое сразу стало тесно от народу, красных рубах, нарядных опоясков, блеска гривен и начищенных сапог. Рядом с сияющей купеческой знатью Глава Цитадели гляделся нищим голодранцем в своей черной поношенной рубахе и кожаных истертых штанах.
— Ну что, мужички, разговоры будем разговаривать. Рассаживайтесь, в ногах правды нет, — кивнул обережник на стоящие вдоль стен лавки.
Стали рассаживаться, оправляя одежу, приосаниваясь со значимостью, приглаживая бороды.
— Поди, ведомо, с чем приехал к вам? — не желая ходить вокруг да около, спросил Клесх.
— Ведомо, — густым голосом ответил Тимлец.
За годы, что Клесх не видел посадника, тот изрядно раздался вширь, но в волосах не проблескивало и нити седины, лишь залысины пролегли глубже, да морщин прибавилось.
— Ведомо, — повторил городской голова и прибавил: — Ты не серчай, заступник, дело, тобой предложенное — благое, да только нет в людях понимания ему…
И он обвел широкой ладонью пришедших с ним купцов.
— У нас все чин чином. Город под защитой. Тын осенен. Беднякам и холуям нашим ничего не грозит. Почто ж они будут жилы из себя тянуть, десятину Цитадели отдавать всякий год, коли можно раз в три весны деньги на обережную черту собирать? Славуть особя стоять не хочет, но и городишко у нас — не чета Гродне, Ершиму или Старграду. Захолустье. Какая с нее подать? Ты уж не серчай, заступник, но славутские бояре надысь сход собирали и постановили — как платили Цитадели допрежь, так и ныне будем. Вам с того никакого убытку, а нам облегчение.
Клесх слушал спокойно, но про себя ухмылялся. Ишь как заливается! А у самого, поди, в закупе треть бедняков славутских, кому за оберег платить нечем, и кто добровольно идет под ярмо — отрабатывать свою долю в общей защите города.
— Это ты не серчай, Тимлец Вестович, — миролюбиво сказал обережник. — Да только не вы тут постановляете. А Цитадель. И постановила она всем одинаково — от бедного до богатого — платить десятину с прибытка. Так что, чего вы там на сходе порешали — мне без интереса. Для того я вас и собрал тут, чтобы о сем известить. Ежели Славуть пойдет супротив десятины, сегодня же тройка сторожевая с места снимется и уедет туда, где ей в чести и плате не откажут. Думайте.
Бояре загудели, переглядываясь. Тимлец стал черен лицом и не выдержал, вскочил:
— Ты, Глава, воеводой стал — без месяцу седмица. В сыновья мне годишься. Я твоей чести не умаляю, но ратная слава — одно, а ум пожит
й — другое. Одумайся, чего творишь. Добра от сего не будет. Кто ж станет платить десятину из своих прибылей за благости для бедняков? Что от рыбацкого достатка — десятина? Корзина ершей. А от купеческого? Ткани, утварь, меха! Где видано такое?
— Не надобны мертвецу ни утварь, ни ткани, ни меха, ни ерши. Ему упокоение нужно. Если есть кому упокоить, — мягко заметил Клесх, в надежде, что посадник одумается.
Впусте.
— Глава, дай хоть день на раздумья, — сказал со своего места один из бояр. — Как же так — с плеча-то рубить?
Клесх обвел всех тяжелым взглядом.
— Как вы дела-то купеческие ведете, если речи простой не разумеете? — спросил он. — Я не уговаривать вас приехал. А о новом укладе поведать. Обсуждать вам нечего. Раздумывать — тоже. Ваше дело на ус мотать да десятину откалывать. Ибо — не досчитаюсь если, добром для вас не кончится.
От его неуважительной речи славутский посадник дернулся, как от удара хлыстом, мигом растеряв и степенность, и вежество:
— Не много ль воли взял, чернец-удалец? — возвысил он голос. — Казнить нас берешься и миловать, а за что, не ответишь ли? Или не платим мы за требы ваши все до медяка? Или, может, торгуемся, когда вы серебро с нас берете? Или отказался я ныне за труд ваш платить? Нет! Одного лишь просим — роздыху. Десятина — где ж это видано?!
И он тряс кулаком, а сидящие на лавках купцы согласно, хотя и негромко, гудели в поддержку. Обережник слушал спокойно, не выказывая ни гнева, ни негодования. Наконец, когда посадник смолк, Клесх сказал:
— Я тебя выслушал, Тимлец Вестович. И скажу так. Десятина возложена на все города и веси. Славуть ничем не краше и не гаже прочих. Как все платить будут, так и вы. Пользы городу от этого будет немало, сам посуди — все под защитой, как у Хранителей за пазухой. На деньги ваши сторожевики детинец утвердят, воев в нем учить будут. Вдов и сирот из города приберут, дабы глаза не мозолили. Лекарь ходить станет по требе, ратоборец обозы водить — сколько понадобится. В чем худо-то?
Крефф все пытался достучаться до посадника, которому злоба и жадность застили ум. Увы. Тимлец не слышал здравых рассуждений. Лицо его багровело, делаясь в один цвет с рубахой.