спускающимся вниз по ступеням – раз, два, три…
И тут же совсем пришел в себя. Он подпрыгнул и вскрикнул. Подошвы ног обожгло. Они коснулись горящих углей. Генеральный застыл вверху, не опускаясь вниз, на какую-то долю секунды и услышал запах тлеющей ткани, горячего мяса и сделал движение, которому его обучили в детстве, – дух поднялся над телом и поднял его за собой, замер и стал похож на налитую до краев чашу и медленно-медленно понес тело, налитое в эту чашу, не расплескивая и не торопясь, боясь хоть каплю пролить вниз, ибо неосторожность и боль рождены в один день и из одного чрева. Сверху пошел слабый дождь. Угли начали шипеть, как будто и огонь перестал подчиняться воле генерального. Еще более запахло тлеющим мясом. Дождь вверху. Огонь – внизу, запах жертвы и музыка, кажется, трубы – стали неразделимы. И генеральный понял, что еще шаг – и он упадет, и тогда загорится само тело, и лицо, и глаза, но дождь шел все сильнее, и когда он упал, под руками был холод и край открытой ступени. И генеральный пополз вниз – раз, два, три, четыре…
Руки, что были ниже головы, на последней ступени коснулись плотной, вязкой жидкости.
Генеральный почувствовал, что плывет, запах и вкус жидкости был знаком, неприятен и тепл.
Дышать было нечем, ему захотелось сорвать и повязку и рубаху, но чьи-то руки отвели его пальцы, прикоснувшиеся к узлу повязки, – уже скоро – услышал он внутри и вне себя, и действительно, руки коснулись перил, под ногами, когда он подтянул тело, ожили ступени…
Те же руки стащили с него рубаху, помогли сделать несколько шагов по прохладному, свежевымытому деревянному полу, сняли повязку, но генеральный уже не открыл глаз, он спал. Руки бережно опустили его на пол той самой комнаты, в которой генеральный начинал путь ритуала «
А вокруг, стоя каждый на своем вычерченном, как шахматная доска, черном или белом квадрате, молилась свита генерального. Она молилась, осеняя себя жестом, средним между раскольничьим двуперстным крестом и шаманским жестом ублажения добрых и злых духов, щепоть через левое плечо, щепоть через правое плечо, молилась за благополучное прохождение обряда побития камнями чужого, посланного неизвестно кем и неизвестно откуда. Такое случалось уже не единожды, в последний раз это было лет десять назад.
Но тогда было выяснено, что напрасно названный чужим пришелец, оказалось, имел кровь, которая машинами нового поколения была обнаружена в каждом жителе города, и посему на том же Лобном, где он был побит, стали складывать каждый день дежурные венки и его именем стали называть детей самых чистокровных людей Москвы.
Но пока Емеля любил Ждану, пока Ждана любила Емелю, пока генеральный спал, а свита молилась, срочно Спиридоньевский переулок разбирался от баррикад, и то же со Спиридоновкой, в прошлом Алексея Толстого, и то же с Никитскими воротами, с Большой Никитской, или Царицыной, или Герцена иначе. То же сделали и с выходом на Манеж, Охотным рядом (проспектом Маркса в прошлом), то же и возле Кремлевской стены в Александровском саду: разбивали стены и растаскивали завалы большими, для основательности груженными песком, тягачами и бульдозерами, практика у водителей этих тягачей и бульдозеров была почти нулевая, в основном это были пулеметчики, автоматчики и снайперы, не сразу и не ладно все получалось, но что делать – делали как могли. Самые главные баррикады были на Красной площади с маленькими, у самой земли, дверцами, через которые допущенные на Красную площадь на коленях ползли по направлению к Лобному месту, чтобы регулярно складывать цветы возле ошибочно побитого камнями. Исполнители повторосортнее, дежурные коменданты и охранники шестерили и шустрили чаще вручную по четырем основным магистралям города, которые вели на север, юг, восток и запад, – по ним поток народа в полночь двинется, плавно кипя и пенясь, на Красную площадь к Лобному месту.
В общем, Москва готовилась к торжеству, единству, слиянности, монолитности, одним словом, готовилась к большому празднику.
Глава о необходимости для каждой местной, в данном случае московской, истории иметь законного, общего для всех чужого, или, другим именем, – общего врага
Ибо один, общий для всех чужой – это залог, единственное условие, причина, повод всеобщей монолитности, один общий враг делает всех самых разных по крови, процентам, вере, цвету кожи, живущих на севере, юге, западе, востоке, одетых в набедренные повязки и медвежьи шубы, единомышленниками, единокровниками, неразделенными в едином экстазе, увы, лишь до гибели этого общего врага. Посему не спешите, найдя общего врага, побивать его камнями, если хотите жить монолитно и сплоченно. Народы, классы, расы, веры – все побывали в этой великой ипостаси и, наконец, в двадцать первом тысячелетии люди в этом жанре достигли абсолюта.
Не один мудрец ломал голову над этой идеей, пока не довел ее до совершенства. Целые полчища великих мира сего, сидя на столбах, питаясь акридами, гния в пещерах, склонив свои парики над письменными столами в стиле Жакоб[4], изготовленными из бронзы, черепахового панциря, мрамора и красного, черного, желтого, белого дерева; смотря в подзорные трубы на носу каравеллы, или в горах Памира и Тибета, горбясь над пергаментными тысячекилограммовыми фолиантами, украшенными золотом и серебром и чернью, в песнях сочинили, руками вылепили, соткали это великое черно-красно-желто-белое знамя, на котором были начертаны четыре огненных слова: Земля и Слово, Кровь и Вера. Они в колыбельных песнях текли в маленькие чавкающие ротики, прямо в нежную душу, и ребенок, еще не начиная ходить, лопотал: Земля, Слово, Вера и Кровь. А уж когда вставал на ноги, он садился за пулемет, хватался за нож и убеждал каждого, кто в этом сомневался, что верховна на земле только его Кровь и его Вера. И какое счастье, что враг оказывался рядом, в соседнем доме, на соседнем этаже, не говоря уже о комнате или земле, или вселенной, и было чем заняться, и было в чем утвердить себя и понять великий смысл своей короткой жизни.