Но не все так просто и грустно с этой московской землей.
Языки огня ползли по Москве, не только сжигая все живое, но и торя будущие московские дороги – и Санкт-Петербургскую, и Тверскую, и Можайскую, и Воскресенскую, и Боровскую, и Калужскую, и Серпуховскую, и Каширскую, и Коломенскую, и Стромынку, и Троицкую, и Дмитриевскую, и Рогачевскую, и Звенигородскую… и тот же огонь, то же полымя по тем же дорогам выгонит, выметет, выжжет бедного Бонапарта в 1812 год, как мусор, что накопился на грязных московских улицах, выметает ветер, оборвав дорогу Европы на восход и повернув ее на закат.
Но это ужо, а сегодня полымя, дыша клубами смоляного, березового, осинового и дубового дыма и шипя, на лапах проползло, не остановленное никем, через будущие большие московские заставы – Тверскую, что у Тверской-Ямской слободы, Дорогомиловскую за Москвою-рекою у Дорогомиловской слободы, Калужскую – за Донским монастырем, Серпуховскую – между Донским и Даниловым монастырем, Коломенскую, или Покровскую, – за Таганкою, у Покровского монастыря, Рогожскую – у Рогожской ямской слободы, Преображенскую – у слободы Преображенской, Переяславскую, или Троицкую, – у Переяславской ямской слободы, что слывет заставой у креста.
И малые заставы московской будущей крепости тем более не были заградой от пожара.
И Дмитриевская, или Миусская, и Сокольницкая, и Семеновская, и Лефортовская, и Гофинтендантская, и пролом близ Екатерининского дворца, и Спасская, и Симоновская, и Лужнецкая, и Преснецкая.
Перемахивал огонь, не замечая, завтрашний Бутырский вал, и Даниловский, и Зацепский, и Земляной, и Измайловский, и Крутицкий, и Крымский, и Лефортовский. Ах, московская крепость, сколько раз гореть тебе и в этом, и в другом тысячелетии, поджигаемой то врагом, то братом, окруженной, штурмуемой, захватываемой, покупаемой, разворовываемой, что тоже пожар; доколе муки сия… увы мне, увы мне, брате; и опять скакал огонь меж видимых во времени ворот – сначала в Земляном городе, меж будущих Красных, Серпуховских, Калужских, и потом в Белом городе – меж Всесвятских, Пречистинских, Арбатских, Никитинских, Петровских, Сретенских, Мясницких, Яузских.
А потом – в Китай-городе – меж Воскресенских, или Курятных, Никольских, Ильинских, Варварских, – пока не добрался до главных – Спасских, Никольских, Троицких, Боровицких, Тайнинских, против Царицына луга.
Катился огненный вал, сжимая кольцо вокруг главного, седьмого московского холма, который был продолжением берега Москвы-реки. Бедная Москва, видно, не пошли тебе римские уроки впрок – Рим сделал вершиной своей Палатин, где жили правители его, из частной жизни свысока смотревшие на Капитолий и Форум, триумфальные ворота и храмы, и что осталось от империи – декорации для туристических фотографий, а Москва, поставившая Капитолий, названный Кремлем, выше частной жизни… Москва – третий Рим и второй Вавилон.
Боже, как быстро занялось высушенное горячее пространство под невидимым поверх смуты и дыма голубым безоблачным небом! Так быстро, что люди и звери, оставив дома, дупла и норы свои, бросились сначала на главную площадь именем Пожара, будущую Красную, а потом, теснимые огнем и дымом, – по Васильевскому спуску, куда спокойно в 1988 год приземлился тронутый ариец Руст, пиаря отцовские самолеты, минуя русские ракеты, как пескарь минует сети, поставленные на щуку. Люди, и звери, и гады, и даже червяк Вася, кто как, переправились на другой берег Москвы-реки на остров, который топорщился круглым Велесовым – хор-, хоро-, хоромы… храмом на месте между нынешним «домом на набережной» и «Ударником» и началом Полянки и Ордынки, и весь остров затопили люди, звери, гады и птицы, что, не взлетев высоко и не одолев огня, падали на желтые пересохшие болотные травы.
Люди, звери, и птицы, и гады, и червяк Вася думали только о том, как бы выжить, и когда придет время дождя на смену времени огня и закончится очередное жертвенное время.
Емелю и Деда огонь и смута, как и всех прочих, смели на московский остров и, разделив и разбросав, заставили искать друг друга, что происходит, похоже, достаточно монотонно на земле – во времена извержения Везувия, и во времена потопа, и во времена гибели Спитака и Помпеи или Варфоломеевской ночи.
Впервые за двенадцать лет лесной московской жизни Емеля был один, и он звал Деда, бродя между лежащих и зализывающих опаленную шерсть волков и лосей, кабанов и коров, баранов и лошадей, лисиц и зайцев, которые лежали и стояли рядом друг с другом, и никто не трогал никого, ибо общий враг, пожар, делал их столь же едиными, как станут едины человеки Москвы во время вялотекущей национальной войны в 2017 году, когда во время бурного финала они камнями побьют своего общего врага Медведко, который, как положено любому общему врагу, объединит безбожных людей больше, чем Бог.
И ни одной морды зверя, и ни одного лица человека не видел Емеля, ища глазами Деда и не находя его, и ветви горящих елей летали в воздухе, как птицы, рассыпая искры и уголья, как Карна и Жля, как ракеты во время праздничного салюта 9 мая в честь победы России над Германией.
Пока не наступил его Час – день 20-й, месяца июля 1000 год, вернее, час Емели и Жданы, которых Москва и природа свели на обугленном Царском острове, дабы попытаться выжить, приведя ими в движение воздух, воду и небо, и под хлынувшим ливнем задымить и погаснуть, а следом покрыться листьями, побегами и травами, минутными листьями, минутными травами, верными бессмертью не меньше, чем реки и горы, – как и люди, что тоже листья огромного древа земли, корнями деревьев и скал вросшей в небо.
Все Емелино чувство было напряжено, весь его медвежий ум высматривал Деда. Он своими длинными руками вытирал глаза, размазывал по грязным щекам слезы и гарь и всматривался в зверей и людей, что были неотличимы друг от друга, как были неотличимы от них красные лютые человеки, распинавшие на кресте русских священников от севера до юга и от востока до запада в 1918 году.