римская чернь гуляет, веселится, гудит, пляшет в лужах разлитой крови, смачно топая, так что брызги летят на окружающих, и пока рядом убивают сестер, братьев, отцов, матерей, разряженные дорогие потаскухи отдаются своим пьяным партнерам, а партнеров колют мечами пьяные легионеры, стаскивая партнеров с дорогих потаскух, и те, смеясь, принимают в себя еще не остывших от боя и потому неистовых Антониевых солдат, а потом и легионеров стаскивает, веселя еще более потаскух, римская чернь. И вот, пока одни убивают других, другие получают удовольствие от этого зрелища, и кровь, и бой, и пожар, и пот, и слезы – всего лишь острая приправа к сытой, будничной, скучной жизни – вот что такое каждый Рим, думает Педаний. И когда один солдат удачно, с размаху закалывает другого, толпа аплодирует удачному удару, и когда легионер удачно воткнет меч в спину лежащего на потаскухе и стаскивает его за волосы, толпа аплодирует, и когда мечи косят, как траву, первых среди толпы, толпа аплодирует.
Толпа как толпа, в любой стране и в любое время. Так же глазела, не шарахаясь, праздная толпа возле московского Белого дома, в октябре 1993 года, когда снайперы из окон Белого дома снимали праздных зевак, подошедших опасно близко к русской истории.
Аплодирует толпа и всаднику, что, плача, волочит по римской мостовой за волосы свою жену, которая только что отдавалась всем, толпа аплодирует, и когда ребенка, защищающего мать, легионер прокалывает насквозь, – толпа аплодирует.
Нет ненависти и ужаса, есть веселие, и развлечение, и острота. Где для иудея гражданская война или война не гражданская, для римлянина – комедия, цирк, клоунада, повод к удовольствию и насмешке.
Брезгливо смотрит всадник Педаний, что сожжет Соломонов храм, на этот жалкий, бессильный, ненавидящий сброд, ему смешны и их злоба, и безумие одного, бросающегося с ножом на десяток мечей, и стоящие с поднятыми руками первосвященники на крыше горящего храма, и бросающиеся в пропасть вместе с женами и детьми воины, когда уже некуда отступать. О боги, боги, думает всадник, зачем вы создали, кроме вечных римлян, еще и этих шелудивых, лишенных чувства юмора, не знающих веселого наслаждения жизнью варваров?
А вот и легионы Юлия Севера с императором Адрианом, все, что не успели дотащить и разрушить, разрушают и тащат, и срывают стены, и на месте храма уже строят храм Олимпийского Зевса, пока горят иерусалимские стены, пока рушится Соломонов храм, пока валятся жрецы, уронив свои золотые головы на золотой жертвенник, кровавя виссон и шерсть, кровавя пурпурное и червонное, голубое и белое, фиолетовое и черное… и на черном не видно крови, только пар поднимается над черным, и пар этот ал, как утреннее небо иудейской осени.
А в центре развалин, в центре пожара, в центре красного ветра, стоит, неподвижен и цел, дворец истинного первосвященника Анны и его зятя Каифы, лишь ходящего в этом сане от римлян.
И дворец тот квадратен, как мир, как Иерусалим и как двор, который окружает он палатами своими, и только арка ведет вошедшего во двор, как и апостола Петра во дворец первосвященника истинного – именем Анна, и первосвященника лишь по званию – Каифы. Цел, неподвижен и другой дворец, построенный первым Иродом к юго-западу от Храмовой горы, извне с массой высоких башен и сверкающей кровлей, внутри же – мраморными колоннами цвета малахита, бирюзы, агата и сердолика.
…Мозаичный пол плыл под ногами подобно облаку, и голова кружилась при виде его орнамента, который ворожил глаз и качал сердце, фонтаны падали на облачную мозаику, и вода имела цвет мраморных колонн – малахита, бирюзы, агата и сердолика. Голуби, не боясь и не видя орнамента, метались среди колонн, как языки пламени.
Все рушилось вокруг, стонала земля, и молитва Емели дышала над развалинами Иерусалима, искупавшего в последний раз кровь сына Божьего.
А во дворце первого Ирода, в палате суда и сегодня, как всегда, стоял Понтий Пилат – прокуратор Иудеи, справа от него – Никодим, а слева – Иосиф Аримафейский и Гамалиил, внук Галлеля, члены Синедриона, что были против казни сына Божьего.
А напротив Понтия Пилата – первосвященник по власти – Анна, низложенный двадцать лет назад прокуратором Валерием Гратом, дом Анны через поколение будет разрушен чернью, и сына Анны будут волочь по камням иерусалимских улиц, осыпая ударами, к месту казни.
Справа от него стоит Иуда, за тридцать серебреников которого будет куплено поле горшечника, Акелдам. Земля крови, кладбище бродяг и нищих, ибо тридцать серебреников, даже возвращенных, кощунство положить в храмовую сокровищницу корван[10].
А слева стоит Каифа, что будет низложен в будущем году, убогая тень Анны, не имеющий своей мысли, но имеющий титул и знак, как Ирод, как имеют его все предназначенные в жертву и одетые накануне в лучшие одежды, осыпаемые почестями, прежде чем жертвенное железо коснется их гладковыбритых шей.
И нет мира между ними.
И спор их так же слеп и так же непонимаем одной и другой стороной, как непонимаемы друг другом все думающие только о себе.
Вот крестьяне деревни Егорино в 1918 год выкопали мертвого барина Тенешева, подняли его на пень, привязали, дали ему в руки газету «Беднота» и идут мимо и плюют в него, вот красноармейцы Левинсона распяли отца Николая, бедного пастыря бедного народа своего, вот сын выкопал отца из могилы, неправедного отца, и бросил его собакам – не то ли привело к погибели народы, ушедшие из истории до них, но та ли вина была их по сравнению с виной казни Его?
И только казнимый, принявший казнившего, наказанный – наказывающего, осужденный – осуждающего, отвергнутый – отвергавшего, спасен будет.
Здесь, на развалинах Иерусалима, кончается вина Израилева, здесь, в огне, среди стен иерусалимских, начинается очищение израилево и начинается