— Покажи ей, как ты умер, брат, — сказал я.
Он диковато усмехнулся, брат Хендрик, и копейщик из Конахта снова атаковал из внезапно накатившегося клубами дыма. Конахтское копье уродливо: зазубренное, словно его не понадобится вытаскивать, лезвие по всей длине.
Хендрик словил копье в живот, именно так, как я это запомнил, вплоть до звука лопающихся колец кольчуги. Его глаза раскрылись, расширилась ухмылка, теперь кривая и красная. Конахтец наколол его на это копье так, что Хендрик не мог дотянуться до него мечом, даже если бы хватило сил замахнуться.
— Теперь я сомневаюсь, что брат Хендрик мог сняться с копья. — Мои слова прозвучали среди призрачного крика и воспоминаний о скрещивающихся мечах. — Но он мог бы побороться и освободиться. Хотя он оставил бы больше кишок на этих зазубринах, чем у себя в животе. Он мог бы попробовать бороться, но иногда единственная возможность — рискнуть, броситься в другую сторону, заставить противника идти по избранному тобой пути дальше, чем тому захочется.
Брат Хендрик выронил меч и стряхнул щит с руки. Обеими руками он ухватил копье за древко высоко, там, где уже не было лезвий, и вытянулся. Острие ушло назад, полилась кровь, лезвия и дерево прошли через его живот, оставляя ужасную рану, и двумя тяжелыми шагами он настиг врага.
— Смотри, — произнес я.
И брат Хендрик ударил копейщика лбом в лицо. Две красные руки схватили конахтца за шею и притянули его еще ближе. Хендрик упал, продолжая сжимать его, впиваясь зубами в открытое горло. Над обоими клубился дым.
— Этому копейщику надо было тогда отпустить его, — сказал я. — Теперь ты отпусти, Катрин.
Я сжал ручки дверей тронного зала и потянул — не металл, но темный прилив своих сновидений того давнего времени, когда я потел в лихорадке от терновых ран. Мороз расползался от моих пальцев по бронзе, но дереву, изо всех щелей в двери потек гной. Сладковатый запах выволок меня в ночь, я проснулся весь в поту и обнаружил, что меня держит Инч, слуга брата Глена. В десять лет не сказать чтобы я многое понимал, но то, как он выпустил меня, выражение этого кроткого лица, покрытого испариной, словно у него тоже была лихорадка, — все это помогло понять, что у него на уме. Он молча развернулся и направился к двери, торопливо, но не переходя на бег. А надо бы бежать.
Мои руки, белые на ледяной бронзе ручек, чувствовали не холодный металл, но тяжесть и жар кочерги, которую я схватил еще до пожара. Я, по идее, был слишком слаб, чтобы удержаться на ногах, но соскользнул со стола, где меня промывали и делали мне кровопускание, простыня соскользнула на пол, и я нагишом побежал к ревущему огню. Я поймал Инча у двери и, когда он обернулся, ткнул его кочергой в грудь. Он завизжал, как свинья на бойне. Я услышал от него лишь одно слово. Имя.
— Джастис.
Я развел огонь, хотя зубы стучали от озноба, и руки тряслись так, что толку от них было немного. Я развел огонь, чтобы вновь очиститься. Чтобы сжечь все следы Инча и его дурного деяния. Чтобы уничтожить все воспоминания о моей слабости и падении.
— Я собирался остаться там, — шепотом сказал я. Она все равно услышала бы меня. — Я не помню, как ушел. Я не помню, как близко подобралось пламя.
Они нашли меня в лесу. Я хотел добраться до Девушки, ожидающей весну, полежать на земле, где похоронил своего пса, ждать вместе с ней, но меня успели поймать раньше.
Я поднял голову.
— Но я отправляюсь сегодня ночью совсем не туда, Катрин.
Есть такие истины, которые можно знать, но нельзя произнести вслух. Даже себе самому в темноте, где все мы одиноки. Есть воспоминания, которые одновременно видишь и не видишь. Отложенные на потом, абстрактные, лишенные значения. Некоторые двери, если их открыть, закрыть потом, возможно, не удастся. Я знал это, знал, даже когда мне было девять лет. И вот она — дверь, которую я закрыл так давно, как крышку гроба, содержание которого более непригодно для разглядывания. Руки дрожали от страха, но тем крепче я ухватился. Мне этого вовсе не хотелось, но я был готов прогнать Катрин из своих сновидений и снова владеть своими ночами, а честность оставалась моим самым лучшим оружием.
Я потянул за ручки дверей, ведущих к холоду и разрушению. Ощущение было такое, будто я сантиметр за сантиметром втыкаю копье себе в живот. И наконец с протестующим скрипом двери открылись, но не в тронный зал, не во двор моего отца, а в серый осенний день на покрытой колеями тропе, ведущей из долины к монастырю.
— Будь я проклят, если сделаю это!
Брат Лжец был уже давно проклят, но мы об этом как-то не упоминали. Мы просто стояли в дорожной грязи на холодном сыром западном ветру и смотрели на монастырь.
— Ты пойдешь туда и попросишь, чтобы они осмотрели твою рану, — снова сказал Толстяк Барлоу.
Барлоу мог махать мечом получше многих и холодно посмотрел на брата.
— Будь я…