служба, достройка амбаров, установка перекрытий, навесов. И самыми тяжелыми работами занимались, естественно, мужчины. А мездрение шкуры это что? Ползай себе да скреби тупым ножом под коленями.
Работа растягивалась почти на все светлое время дня. Который, впрочем, к зиме очень сильно «похудел». Света от далекого колдовского солнца до острога дотягивалось совсем немного, хватало только на сумерки – когда силуэты вокруг видишь, а вот детали скрадывает темнота. И чтобы ничего не напортить, женщины уходили к очагу, к теплу, свету и мужской компании. Там работы было уже меньше, и мало кто беспокоился о нехватке пары рук молодой чародейки – что уходила в противоположную сторону и садилась на берегу, поджав ноги, опускала руки на колени, ладонями вверх и начинала тихонько петь, подражая ветру, подлаживаясь к шуму волн и крикам чаек.
– Ты должна ощущать мир вокруг всем своим существом, ты должна стать его частью. Ты должна не отличаться от него. Никак. Совсем никак, – учила древняя Нине-пухуця, усаживаясь рядом и тоже затевая заунывную мелодию. – Мы должны тратить на это все свободное время, дитя мое. Научиться. Уметь. Не забывать. Ибо для нас, служительниц смерти, сие умение есть важнейшее из всех. Стать частью ветра и волн. Стать частью листвы и дождя. Стать частью света и теней…
– Как я узнаю, что постигла твой урок, уважаемая Нине-пухуця? – вздохнула Митаюки-нэ. – Что поднялась на эту ступень мудрости?
– О, это очень просто, дитя мое, – прикрыла глаза мудрая злобная старуха. – Ты видишь чаек на берегу? Если ты сможешь полностью слиться с миром, станешь неотличимой от него тенью, ветром, волной… Если ты постигнешь этот урок, то сможешь пройти мимо чаек, и они тебя не испугаются. Ибо не заметят тебя, частицу привычного им моря… Дитя мое, ты повернула голову. Значит, ты не ощущаешь чаек, тебе нужно на них смотреть. Это плохо. Ты еще совсем не готова.
– Это невозможно, Нине-пухуця, – покачала головой Митаюки. – Стать невидимой для чаек? Боюсь, сия мудрость доступна токмо тебе одной.
– Сия мудрость доступна всем, потратившим достаточно стараний, – невозмутимо ответила колдунья. – Ты происходишь из знатного рода, твои способности превышают все, о чем только могут мечтать прочие девы народа сир-тя. Но способности ничто, если не подкрепить их терпением и старанием. Довольно разговоров! Слушай море. И пой вместе с ним.
Море в эти самые минуты слушала и Устинья.
Слова Насти, которую она считала своей подругой, чуть ли не сестрой, которой доверяла, показались ей ножом, вонзенным в самое сердце. Устинья до самого конца не верила, что это именно она распускает подлые слухи об удовольствии от изнасилования менквами, что именно она напоминает всем о том давнем позоре. И вот – услышала эти слова из собственных Настиных уст.
Все сложилось разом: и позор, и насмешки, и воспоминания о боли, тяжести и вони людоедов, и понимание того, что это не кончится никогда. Что воспоминание о похотливых зверолюдях будет возвращаться раз за разом, что забыть о нем не дадут. Что кривые усмешки, перешептывания, перемигивания – это навсегда. Что раз за разом будут крутиться вокруг нее эти вопросы: «Хорошо ли было тебе с ними, Устинья?»
Она просто бежала. От позора, боли, воспоминаний. Села в лодку и поплыла. Не куда-то туда, где будет хорошо, – а прочь из того места, где хорошо уже точно не будет.
Прочь, прочь, прочь!
Туда, где ее не знают – ни имени, ни роду, ни племени. Туда, где некому будет показывать на нее пальцем, смеяться над ее позором и спрашивать о достоинствах менквов…
– Фу, мерзость! – аж передернуло казачку.
Она не знала, куда плыть, – но в голове уже всплыли советы бывалого кормчего Васьки Яросеева двигаться вдоль берега, останавливаясь на ночь на суше и там же пережидая плохую погоду. А уж про места, где можно жить спокойно далее, отринув прошлое, она за последние дни наслушалась столько, что именно о бегстве в первую очередь и задумалась. Год назад от позора голову в петлю совала, да Маюни вытащил. Ныне об этом вспомнила лишь вскользь. Да и то – как можно? Грех ведь смертный! Зачем на себя руки накладывать, коли исчезнуть живой труд совсем небольшой?
Работа веслом, поначалу казавшаяся легкой, уже через несколько часов стала утомлять. А вместе с усталостью утихали и гнев, и ненависть, и отчаяние. Тяжесть полупудовой деревянной лопасти постепенно занимала в голове все больше и больше мыслей, а гребки стали редкими и не столь сильными. В плечах нарастали боль и слабость, живот подвело. Устинья отложила весло, пробралась по лодке до носа, к куче какого-то тряпья. Там, под драной, воняющей рыбой рогожей, обнаружилась сеть для ставня, закопченный котелок, мешочек с солью, несколько больших деревянных крюков да ткацкий челнок с толстой, суровой крапивной нитью. Не иначе, лодка была рыбацкой, на каковой казаки верши проверять плавали.
– Нечто у них с собой не было ничего?! – в отчаянии разворошила снасти девушка и обнаружила у борта плетенную из лыка сумку. Торопливо открыла и с облегчением перевела дух: там лежало несколько вяленых рыбин и целый пласт соленого мяса в два пальца толщиной. Похоже, рыбаки себе ни в чем не отказывали, припасов на неделю вперед заготовили. А может статься, припасы брали на день – да на берегу свежей рыбкой лакомились, о вяленую зубы не ломали. Вот она и накопилась.
Устинья достала нож, привычно проверила на ногте заточку, отрезала себе от мяса две тонких полоски, сунула в рот, старательно пережевывая тугие волокна, вернулась на корму и снова взялась за весло, теперь уже гребя без спешки, сохраняя силы.
Яросеев сказывал, до Пустозерского острога дней за десять доплыть можно. Рыбу и мясо, коли беречь, на неделю растянуть можно. Ну, еще дня три