никаких надежд в будущем. Он женился, утверждал художник, по любви и только по любви, и жена его более чем достойна этой любви.
Вспоминая об этих словах, я, признаться, терялся в догадках. Неужели мой друг окончательно потерял рассудок? А что еще я мог подумать? Корнелиус, столь тонкий, столь проницательный, столь строгий, мгновенно чувствующий любую фальшь, так глубоко понимающий прекрасное! Правда, жена в нем явно души не чаяла, в его отсутствие беспрестанно цитировала слова своего «дорогого супруга мистера Уайетта», чем вызывала лишние насмешки над собой. Да и само словцо «супруг» было у нее — тут я решаюсь употребить одно из ее собственных выражений — вечно «на самом кончике языка». При этом пассажирам и команде было известно, что Уайетт явно ее избегает и бо?льшую часть времени проводит в одиночестве, запершись в каюте и предоставляя жене развлекаться, как ей будет угодно, в шумном обществе, вечно наполнявшем пассажирский салон.
Из всего, что я видел и слышал, я заключил, что художник — то ли по необъяснимому капризу судьбы, то ли повинуясь какой-нибудь минутной вспышке, полной энтузиазма или причудливой страсти, связал свою жизнь с существом, во всех отношениях стоявшим ниже его. Что, вполне естественно, вскоре привело к полному охлаждению его чувств и отвращению к молодой женщине. Я искренне жалел его, но все же не мог только поэтому простить ему скрытность в отношении «Тайной вечери». За это, решил я, Уайетту придется заплатить, и заплатить сполна.
Однажды мой приятель все-таки покинул свою каюту, и я, взяв его, как обычно, под руку, принялся прогуливаться с ним по палубе. Корнелиус был все в том же подавленном состоянии, которое, правда, в данных обстоятельствах казалось мне вполне объяснимым. На мои вопросы он отвечал скупо, односложно и с явным усилием. Пару раз я рискнул пошутить, но он только криво усмехнулся в ответ на мои шутки. Бедняга! Я вспомнил о его жене и подумал: как он вообще может притворяться веселым?
В ходе нашей беседы я решил осторожными намеками и двусмысленными замечаниями коснуться вопроса о содержимом длинного ящика, а под конец дать понять, что не так-то я прост, чтобы стать жертвой его невинной мистификации. Для начала я, посмеиваясь, заявил, что кое о чем подозреваю. Затем упомянул о ящике необычной формы, ухмыльнулся, подмигнул и легонько ткнул приятеля пальцем в грудь.
Эта вполне невинная шутка вызвала, однако, такую реакцию, что мне немедленно стало ясно: Уайетт, несомненно, лишился рассудка. Сначала он уставился на меня, словно не понимая, что я нахожу в этом смешного. Когда же он осознал смысл моих слов, глаза его буквально выкатились из орбит. Он побагровел, побледнел, как покойник, а затем, словно несказанно развеселившись, разразился безудержным истерическим хохотом, который, к моему изумлению, продолжался, постепенно усиливаясь, минут десять или даже больше. В конце концов он рухнул плашмя на палубу. Я бросился его поднимать, мой приятель казался мертвым!
Я стал звать на помощь, и с величайшим трудом мы привели его в чувство. Опомнившись, он что-то долго и невнятно бормотал. Наконец судовой врач пустил ему кровь и уложил в постель. На следующее утро Корнелиус был абсолютно здоров, во всяком случае, физически. О его рассудке я, конечно, не говорю. Весь остаток нашего плавания я его избегал, прислушавшись к совету капитана, который, казалось, разделял мои опасения относительно состояния рассудка Уайетта, но просил не говорить об этом ни с кем на борту.
Вскоре после этого случая произошли и другие события, еще больше раздразнившие мое врожденное любопытство. Вот что произошло. Мои нервы были взвинчены: я в последнее время пил слишком много крепкого зеленого чая и плохо спал. А если точнее, не мог заснуть в течение двух ночей подряд. Надо заметить, что моя каюта выходила в пассажирский салон, как, впрочем, каюты всех мужчин-холостяков на корабле. Три каюты, которые занимал Уайетт со своими спутницами, выходили в холл, отделенный от салона лишь легкой раздвижной дверью, которая никогда не запиралась. Так как мы почти постоянно шли галсами при крепком ветре, корабль заметно кренился на борт; когда ветер дул с правого борта, дверь в салон сама собой отъезжала в сторону и оставалась в таком положении, потому что никому не хотелось вставать и закрывать ее снова и снова. Дверь моей каюты из-за духоты постоянно оставалась также открытой, и мне с моей койки был виден холл, вернее, та его часть, где находились двери трех кают мистера Уайетта. И в те две ночи, когда я страдал бессонницей, я совершенно отчетливо видел, как около одиннадцати часов миссис Уайетт, крадучись, выходила из каюты своего мужа и отправлялась в свободную каюту, где и оставалась до самого рассвета. Ранним утром она, по зову Уайетта, возвращалась назад.
Так вот в чем дело! Муж и жена фактически разошлись. Они жили врозь, очевидно, в ожидании формального развода; в этом и состояла тайна свободной каюты.
Кроме того, было еще одно обстоятельство, чрезвычайно меня заинтриговавшее. Всякий раз после того, как миссис Уайетт удалялась, из каюты ее мужа раздавались какие-то странные, осторожные и глухие звуки. Затаив дыхание, я довольно долго прислушивался к ним и, наконец, поразмыслив как следует, понял их причину. Звуки эти производил сам художник, открывая длинный ящик, стоявший в его каюте, при помощи долота и деревянного молотка, обернутого шерстяной тканью, смягчающей и приглушающей стук.
Мне чудилось, что я безошибочно улавливаю то мгновение, когда мой приятель освобождает крышку, затем снимает ее окончательно и кладет на нижнюю койку в своей каюте. Об этом я догадывался по тому, как дощатая крышка негромко ударялась о деревянный край койки, хотя он старался опускать ее как можно тише. Почему так, а не иначе? Да просто потому, что на полу для крышки уже не было места. Потом наступала мертвая тишина. И в обе эти бессонные ночи я до самого рассвета ничего больше не слышал. Лишь какой-то протяжный звук — не то плач, не то стон, настолько тихий, что почти вовсе неразличимый, — изредка доносился до моего слуха. А впрочем, и сам этот звук был, скорее всего, фантомом, порождением моего воображения. Если же он существовал в действительности, то это наверняка был не плач и не стон, а нечто иное. Или у меня просто-напросто звенело в ушах. Что касается мистера Уайетта, то он, несомненно, предавался одному из своих излюбленных занятий — давал волю своей художественной восторженности. Он вскрывал
