Но она услышала:
– Да, милый. Ты опять попытался сдвинуться одним рывком. Арнольд Степанович говорил же, что рывком не выйдет, чтобы восстановиться, требуется время, усилия и терпение. А резкие движения, наоборот, все портят. Видишь, опять руки не слушаются. Ничего, сейчас пройдет.
Что она говорит? Восстановиться? Ужас и злость схлынули. Я почувствовал (почувствовал!), как Вера растирает мои ладони. Попытался шевельнуть мизинцем – получилось!
Она, конечно, заметила и мое движение, и мой восторг:
– Ну вот видишь, подвижность возвращается. Сейчас мы позавтракаем, потом придет Зинаида Георгиевна, поработает как следует с ногами. Ты же знаешь, после массажа тебе всегда лучше. Вот и будем дальше укреплять все мышцы, а там и нервные пути восстановятся. Все наладится.
Стремительным движением она опустилась на колени возле «электрического стула» (так я мысленно окрестил это орудие пытки, хоть и душевной, а не физической) и начала нежно растирать мои безвольно болтающиеся конечности, постепенно усиливая нажим. И… мне показалось, что я ощущаю ее прикосновение!
Мне стало стыдно. Стыдно своей беспомощности, но еще больше стыдно, что я только что, пусть мысленно, обзывал эту любящую женщину старой каргой и мечтал о юной пышногрудой узкобедрой белокурой обворожительной бестии. Черт бы меня побрал! И черт бы побрал всех на свете юных красоток! Ни одна из них не стала бы нянчиться с беспомощным стариком.
Стариком?
В застекленных книжных полках справа от меня я, слегка повернув голову и скосив глаза, смог увидеть свое смутное отражение. А что толку? Неясная фигура в инвалидном кресле, только никелированные поручни и видны. Да еще голова, совершенно белая. Значит, глубокий старик. Но мне совсем не хотелось сдаваться на волю обстоятельств, я, честное слово, готов был бороться, но сперва хоть понять бы, в каком направлении рыть ходы к спасению – если я старик, почему нигде ничего не болит? Только эта отвратительная беспомощность (я боялся произнести слово «паралич» даже мысленно), и больше вроде бы ничего. Ведь если я чувствую верхнюю половину тела, значит, и старческие болячки в ней я должен чувствовать. Что там болит у стариков? Сердце? Суставы? Ничего похожего.
Я опустил взгляд: руки, спрятанные в складках мягкого пледа, не были стариковскими. Нет, это руки не юноши, но и не старика: ни узловатых увеличенных суставов, ни коричневых пигментных пятен, ни пергаментно-сухой кожи. Руки как руки. Значит, не совсем уж старик. Сколько мне? Сорок? Пятьдесят? По рукам судя, уж точно не больше шестидесяти, скорее, меньше. Красивые руки, кстати. Пальцы длинные, сильные, как у музыканта.
Волшебная мелодия, под которую я просыпался, стала громче, словно приближаясь к какой-то кульминации. Флейта теперь почти заглушалась звонко бегущими фортепианными арпеджио. Арпеджио? Я шевельнул пальцами правой руки. Слабо, едва заметно. Но музыка точно повиновалась моим движениям.
Внутри опять нарастал крик, вбиравший в себя обиду, злость, стыд, отчаяние. Закричать бы так, чтобы задрожали стены, чтобы рухнули шторы, а окна посыпались водопадом звенящих осколков, чтобы крик долетел до Него, чтобы Он хоть на мгновение почувствовал, что нельзя, нельзя, нельзя так издеваться над человеком!
Вместо крика из моего горла вырвался лишь слабый глухой стон. Как плач раненого зверя.
– Что ты, милый? – в голосе Веры слышалась подлинная боль. – Не нужно отчаиваться. Скоро ты опять сможешь играть сам, играть все, что захочешь.
Она поняла! Я ничего не говорил о музыке, но она заметила крошечное движение пальцев – и поняла.
Мне показалось, что подступившие к глазам слезы сейчас хлынут неудержимым потоком. Господи, какой стыд! Я опустил голову и медленным неимоверным усилием приподнял правую руку, чтобы как-то скрыть предательскую влагу. Но женщина поняла это по-своему и подалась ко мне, чтобы, обняв, прижать к себе. Как мать, утешающая обиженного ребенка.
– Давай потихонечку двинемся в столовую, – проговорила она ласково, как говорят с маленькими несмышленышами.
Мне мгновенно захотелось дать ей отпор, сказать что-нибудь резкое, обидное… но в ее лице не было ни тени снисходительности, тем более насмешки. Вера отвернулась, и я мог поклясться – это для того, чтобы смахнуть слезы, отчетливо слышные в спокойном, казалось бы, голосе. Ее покровительственный тон – это же не от того, что она считает меня бесполезным и обременительным мешком мусора, а от желания скрыть собственную боль за меня, сделать вид, что все в порядке, чтобы не задеть лишний раз мое самолюбие. Господи, она же искренне любит человека, в чьем беспомощном теле я оказался! А я, скотина, еще злюсь на нее!
– Погоди минутку, – Вера коротко коснулась моего плеча, – пойду двери закреплю, чтобы не зацепить ненароком. Надо было раньше, да я позабыла, такая балда рассеянная. – Она тепло улыбнулась и вышла.
И опять я мог бы поклясться – точно раскрытую книгу читал, – что никакие двери тут ни при чем, что ушла она, потому что не могла больше сдерживаться. Сейчас всплакнет минутку и вернется – с сухими глазами, спокойной улыбкой и уверенным голосом.
А во мне вновь начала подниматься пугающе горячая волна: обида, гнев, ярость. Уже не только за себя, но и за эту милую женщину, которая искренне любит того калеку, в которого меня превратили. За что?!