— Ты бы ушел, — чуть слышно лепетала Галя, не поднимаючи головки с братниных колен, — тебе бы надо было к нам скорей прибежать. Любый, любый, любый братик!
— Я хотел еще перетерпеть, хотел еще служить, — ответил старший брат.
Столько-столько сбирались при свидании рассказать старшему брату: о том, как все они тоже пойдут служить и зарабатывать; о том, какие у них холода бывали и как средний брат чуть пожару не наделал, взявшись топить печь, и, не послушавшись Гали, навалил дров полную печь; и о том, какая Галя хозяйка стала и как варила им картофель сама; и о том, как Галя раз перепугалась до смерти, принявши старую грушу около хатки за буку… Столько-столько хотели расспросить у него: как он жил каждый день, что видал и что слыхал там, в городе, где так людно и шумно всегда… Но теперь не приходило никому в ум ни рассказывать, ни расспрашивать; сидели все молча и тихо, и все глядели, как старший брат, в землю. Галя не раз головку поднимала с братниных колен, не раз вверх протягивала ручки, пока не очутилась у него на коленях сама, не обняла его за шею и не прижалась личиком к его плечу. Тогда Галя утихла, и только время от времени тихонько покрепче прижимали к себе старшего брата нежные ручки.
Так они сидючись дождались матери.
Мать испугалась, увидавши старшего сына, и, схвативши и целуя, она притянула его к окошечку, и в испуге осматривала его, и в испуге спрашивала:
— Что случилось с тобой, дитя мое? Что такое? Что? Когда?
— Меня хозяин прогнал, мама, — ответил старший сын.
Она больше не спрашивала ничего, только дольше поглядела на него, крепче обняла и заплакала.
— Не плачь, мама, — сказал старший сын. — Как найдется хозяин, я опять служить пойду.
— Ох, дитя мое, дитя мое! — промолвила вдова, словно ее сердце разрывалось.
Потом она опять притянула его к окну, опять глядела на него… Потом оторвалась от него, затопила печь, поставила ужин варить и опять к нему подошла. Она расчесала всклоченные волосы, дала ему чистую рубашонку, подала воды умыться, и когда он сидел умытый, причесанный и в чистой рубашке, она опять глядела на него, и все глядели на него: и она и все видели, как привял он и изменился.
Поспел ужин, все ужинать стали, и все замечали, как он мало есть стал, и всем не было охоты притронуться к ужину. Мать почти с него глаз не спускала, и все тоже смотрели на него. Грустно было, ужасно грустно, а вместе с тем как будто нашлось сокровище, которого было надо и которое было дорого, и хоть грусть сокрушает, а все-таки сокровище-то тут, у нас. Казалось, это говорили все глаза, смотря на старшего брата, и с этой мыслью все спать легли.
В хатке темно и тихо; в окошечко сверкают две яркие, искрометные звезды из голубого неба и белый снег лоснится; в хатке очень тихо и темно. И слышит старший брат, что кто-то неслышно к нему подошел и над ним наклонился; он узнал руку, что прикоснулась к его плечу, и разобрал шепот. Мать его спрашивала.
— Дитя мое, — спрашивала она, — ты много терпел там?
— Да, — ответил он тоже шепотом.
Долго ничего не слышно, словно все замерло.
— Мама! мама! — шепчет Галя; но Галю никто не слышит — такой тихий ее шепот. — Мама! мама! — шепчет она все тише и тише и смолкает.
— Ох, мое любимое дитя! — опять слышен шепот. — Ты мое бессчастное дитя!
Потом опять долго все тихо, словно замерло.
— Мама! — шепчет опять Галя, и опять ее никто не слышит и никто не видит любящего огорченного личика.
— Не болит ли у тебя что, сыночек? Скажи мне, мое сердце? — спрашивает мать.
— Нет, мама, у меня ничего теперь не болит, и найдется хозяин, я пойду служить опять. Мы, мама, поищи мне хозяина.
— Душа ты моя, сердце ты мое! — слышится внятней, точно слова, вырвавшиеся из больной души и из больного сердца и последние слова.
Все опять тихо и темно. Напрасно Галя настораживает ушки и долго-долго-долго слушает — все тихо и темно, и, слушая, Галя сама засыпает.
Опять стали жить да поживать со старшим братом. Но замечали, что старший брат стал не тот, что прежде; всегда был он серьезнее их всех, угрюмей, теперь стал еще серьезней и угрюмей. Несколько раз старший брат спрашивал мать, не выискивается ли где служба ему, несколько раз сам ходил, искал, и все очень боялись, что опять уйдет он от них, да хозяина не выискивалось, и понемножку страх всех прошел.
Дожили до конца зимы и первую весеннюю теплынь встретили с великою радостью. Хатка опустела на целые дни, и как только можно было глазами окинуть по широкому лугу, везде глаза увидали бы вдовиных детей, что бегали и играли и тешились там.
Наступил большой праздник. До света в Киеве затрезвонили в колокола, и народ засновал туда и сюда по разным улицам и переулкам.
Вдовины дети давно уже слышали, что будет большой праздник, и чего-то — сами они не знали чего — от этого праздника себе ждали. Повскакали они в этот день до зари и побежали все впередогонку к Днепру умываться. Чисто-начисто умылись и живо воротились к матери и стали перед ней в струнку, в ожидании. И, право, чудесные это девять мальчишек стояли: чернобровые, кудрявые, щеки, как заря, пылают, очи, как звезды, сияют. И чудесная это
